2
Увидал Никишку, встал отец — огромный, бородатый, в высоких сапогах, в брезентовой робе, с ножом на поясе. Руки у него красные, лицо бурое, борода светлая, глаза резкие под густыми бровями.
— Сынок приехал! Ах ты, молодец, — ласкает отец Никишку, волосенки льняные ручищей своей гладит. — А я слышу топ какой-то, а кто такое и не толкую. А это сынок! Не боялся ехать-то?
— Не, ничего! Птиц видал, грибов видал, с конем говорил. Конь-то умный! На, вот тебе, мамка наклала, — снимает Никишка кису. — А почто это камни на меня смотрели? Они тоже думают? Небось, ночью переваливаются, кому неловко лежать, за день-то вон как бок отлежишь!
— Камни-то? — задумывается отец. — Камни, они, надо думать, тоже живые. А как же? Все живое!
— А ты понимаешь, об чем березы говорят?
— Да они по-своему, по-березьи, небось, говорят. Надо язык ихний знать. А то где понять! Пойду-ко, лошадь расседлаю…
Пошел отец, коня поймал, расседлал, веревку вынес, привязал коня к березе, чтобы в лес не ушел. А Никишка в избу заходит: пахнет рыбой, в печке угли тлеют, на столе хлеб, миски да ложки. В углу приемник стоит, стены плакатами оклеены, на полке журналы ворохом лежат, чисто всюду, подметено, на веревке рукавицы, портянки да штаны сохнут. Вышел Никишка, обошел избу вокруг, в сарай заглянул. Хотел было в сарай забраться, посидеть в укромности, подумать о сегодняшнем, вдруг… что-то живое в сарае показалось, темно-рыжее, будто тусклый пламень. Глазами светит, в глазах блеск красноватый вспыхивает, как предзакатное солнце. Собака!
Сел Никишка на корточки, оглянулся на отца — не видит ли? — заговорил по-собачьи: «Адя… Уууурр! Гу-гуррр… Гам!» Собака молчит, нюхает, голову набок склонила, одно ухо вверх, другое повисло, молотит хвостом — нравится ей Никишка. А Никишка, наговорившись, вышел из сарая, посмотрел на отца, какой он большой, красный, освещенный солнцем, будто царь лесной.
Отходит Никишка немного, ложится на песок, подбегает собака, ложится тоже рядом, жарко дышит. Закрывает глаза Никишка, качает его, все кажется коне едет и чайки взлетают над морем, а мимо — горы да леса. И песню кто-то поет, голос то распухнет, то утончится, баюкает, солнышко светит, а море все: «шшшшу!» — нашептывает, «сссс!» — отходит. Крепко пахнут тлеющие водоросли, дурманят голову, и кулики стеклянно кричат: «пи-пии, пи-пии!» Лежит Никишка, не спит, не дремлет… Песок теплый, собака теплая, смотрит на Никишку огненными глазами, говорит: «Пойдем, Никишка, в лес!» — «Не, я в море с отцом пойду, семгу стеречь!» — отвечает Никишка. А собака свое: «Пойдем в лес, я тебе тайну открою! Об чем березы шепчутся послушаем, что камни думают узнаем!» Любопытно Никишке, сомневается он уже, то ли в море идти, то ли в лес — за собакой, но тут отец как раз подошел с веслом в руке.
— Вставай, сынок, поедем за семгой!
Очнулся, встал Никишка, идет с отцом на берег, а море радуется — вспыхнет, заиграет; заголубеет, так и манит, так и расстилается. Налег отец грудью на карбас, столкнул в море, Никишку посадил в корму, сам сапогами по воде бухает. Но вот и сам в карбас прыгнул, на веслах уместился, Никишке кормовое дал, отвалили от берега, развернулись, и пошло качать-покачивать вверх-вниз, вверх-вниз. Осторожно подплывает к ловушке, привязывает карбас к жерди, встает отец, чутко глядит вниз, в тайник — нет ничего!
— Пусто… — шепчет отец и садится спокойный. Оглядывается Никишка, тихо кругом, ни звука, ровно дует легкий ветерок, светит солнце, слепит глаза море, а берег — далеко, темный, в обе стороны уходит. И кажется Никишке, был он здесь, сидел давно годами, ждал семгу, думал о чем-то. Или снилось ему это?
— Прилив начался, — говорит отец. — Вода пошла, прибывает.
— Донушко видать, — откликается Никишка.
— А как же! Семга, она донушко светлое любит. Ей камни там али водоросли не надобны. Она любит по дну идти в полводы. Полная или сухая вода — это ей неподходяще, а идет, говорю, в полводы. Вишь полотно-то? Сеть то есть. Это вот стенки на кольях с оттягами, а внизу… глянь-ко, что внизу!
Свешивается Никишка за борт, огородил руками глаза свои разноцветные, смотрит в воду, в глубину, видит облики зеленоватые на дне, тонкие ячеи сетки видит.
— Вишь? Вишь, внизу тоже сеть — это доно. Стенки да доно, это вот и тайник, а там ворота, эвон где жерди две рядом торчат, ворота там… Она идет, в ворота зайдет — и в тайник, а в тайнике мы ее бьем, если крупна. Доно подымаем и бьем.
— А вон, глянь, дым! Это чего? Пароход?
— Где? А! — то пароход… Ты послушай, чего я тебе — скажу. У нас тут на севере рек много, не таких, как наши, — это что! — а огромадные реки! И вот по лесам везде лес валют. Валют это, братец ты мой, лес, волокут его тракторами к рекам, связывают в плоты али так пущают, молем, значит, и бежит он к морю. А в Архангельске или там, в Онеге, где лесозаводы, там его запирают, волокут обратно на берег и пилют на доски. Ну, а потом вот энти самые пароходы прибывают, значит, к нам за лесом со всего света. Всякие пароходы — и лесовозы, и лихтера — и люди на них всякие: есть турки, темные, копченые, норвежины, голландцы там, али англичане. Грузятся они у нас досками, стояками, всяким пиленым товаром и — домой! Эвон как дымит, нагрузился!
— А ты был матросом?
— Всем я был: матросом, лесорубом, рыбаком, зверобоем…
— Ой, глянь-ко, чего это?
— Где?
— Эвон кажется…
— А! То тюлень. Тюлень, сынок, подплыл на нас поглядеть.
— А где он живет?
— В море и живет. Днем рыбку промышляет, а ночью к берегу плывет, на камнях спит, в глухих местах, на коргах.
— А почто его бьют?
— Шкура у него хороша и жиру много. Из-за шкуры да жиру и бьют. Его легко бить, глупый он, подкрадаются и шпарим из винтовок. А ходим за ним другой раз на карбасах, а то на ледоколе. Теперь-то все больше на ледоколе — прямо до Баренца.
— А если буря, страшно на карбасе?
— Ой, страшно! Вот вырастешь, возьму я тебя на зверобойку, узнаешь тогда наше северное морюшко! Эвон там, где блестки, — показывает отец рукой. — Где солнышко стоит, там далече островок есть махонький, Жижгин называется. Тюлени там стадятся. На Жижгине этом поморы всегда промышляют. Стоит там избушка зверобойная, на корге, прибегают туда поморы на карбасах из колхозов, чуть не со всего берега, живут, хлеб жуют, поветрия ждут, погоды значит. В хорошую погоду выберут себе льдину здоровую, бегут в море, тюлешков стреляют, ночью на льдине спят. Быват, падет темна погода, так уж понесет, так понесет — заревишь на голос, с жизнею простишься, кто посчастливей, того и отпустит скоро, ветер на переменку пойдет, утихнет, а то кого и в горло вынесет, мимо Канина Носа пронесет да в океан. А там только если с самолета найдут, а так…
— Семга! — шепчет вдруг Никишка.
— Но! — и встал отец на носу на коленки, наклонился над тайником. — А и верно! Ну, я буду доно подымать, а ты карбас сдерживай!
Нагибается отец, руки в воду спускает, Никишка за жердь держится. А в глубине что-то беззвучно мечется, — огромное, туманно-серебристое, живое, — вздрагивают жерди, как струны дрожат оттяги. Шуршит капроновая сеть, втягивает ее отец в карбас, Никишка шею вытянул, смотрит вниз. Вот все меньше места семге остается, вот она раза два уже по верху хлестнула, держит отец одной рукой подобранное дно, другой — колотушку шарит. Нашел, вымахнул руку, ждет, когда ударить можно, а семга бьется все яростней, все сильнее, гулко стукает по дну карбаса, окатывает рыбаков водой. Вот уже вся она на виду, как в чаше пенной, могла бы кричать, закричала бы от ужаса. Бьет отец с размаха ее по голове, хватает за жабры, с усилием втягивает в карбас, шлепает вниз, под ноги Никишке. Смотрит Никишка на нее остановившимися глазами, а она еще жива, еще жабры вздрагивают, чешуя сжимается — серебристая, с темной спиной, с загнутой вверх нижней челюстью, с дымчато-золотистым глазом — прекрасная, дивная рыба!