— Все ясно? Вникнул в смысл слов! Если вникнул, подписывай. Вступаешь в ряды Красной Армии.
Боец подписывает, получает обратно винтовку, а ты ползешь дальше.
В одной роте так вот ползаю я, в другой — парторг, в третьей — комсорг.
Где-то меня засыпало землей — снаряд ахнул рядом. Откопали меня, и я ищу планшетку, текст присяги, а они у меня в руке.
Это было в самый разгар наступления, когда дивизия непрерывно подпирала полки и майор Шишков по нескольку раз в день передвигал вперед свой КП, чтобы не оказаться позади полковника Гудзя.
Когда я говорил с прибывшими в батальон молодыми, необстрелянными бойцами, я прежде всего предупреждал:
— Больше всего бойтесь испугаться.
На войне все дело в том, чтобы всегда думать, что хотя враг и силен и хитер, что хотя он ежеминутно ищет случая убить тебя, но ты все-таки и хитрее и сильнее его, и если только не оплошаешь, то ты его убьешь, а не он тебя.
Я сам по-настоящему почувствовал себя на войне свободно только после того, как однажды в трудную минуту у меня возникла мысль: «А, так ты думаешь, фашистская гадина, что сейчас убьешь меня? Хорошо же, посмотрим, кто кого!»
Часто какой-нибудь маленький случай на франте помнишь дольше, чем большой бой. Я расскажу об одном таком случае.
Как-то ночью, перед рассветом, я отправился в роту Перебейноса, которая занимала тогда оборону на фланге полка. Я пошел один, без ординарца. Сашка, полагавший, как всякий уважающий себя ординарец, что ничего не может быть позорнее, чем потерять своего командира хоть на полчаса, проспал мой уход. Я представлял себе, как он будет переживать это, но решил: если проспал, пусть помается, когда проснется, поищет меня.
Рота Перебейноса окопалась на опушке леса. Чтобы добраться туда, мне надо было пройти большое вспаханное поле в нескольких стах метрах от противника. Когда я вышел в поле, еще только чуть серело. Я предполагал, что успею проскочить открытое место до рассвета, но рассвело как-то неожиданно быстро, я был застигнут на полпути. Мне надо было пробежать еще метров двести — триста, когда наш снайпер, выстрелив из леса, разбудил немцев, и они подняли стрельбу по всему участку роты Перебейноса.
Капитан Перебейнос, как я уже говорил, по характеру своему был самым спокойным человеком из офицеров нашего полка, но на его участке всегда было беспокойнее, чем где-либо. Этот самый хладнокровный офицер был в то же время и самым драчливым. В других ротах тишина, а у Перебейноса всегда стрельба, всегда «драчка», как он выражался, и зачинщиком ее чаще всего был сам Перебейнос. Заляжет ночью со снайперской винтовкой и, чуть развиднеется, начнет щелкать фрицев. Иной по наивности думает: «Я первый не начну, и противник меня не тронет», а Перебейнос, наоборот, думал: «Все равно, подлец, ты начнешь, так уж лучше я первый тебя щелкну».
Мне и нравился Перебейнос больше всего за это, но тут я мысленно выругал его: уж очень не вовремя растревожил он немцев.
Перебейноса они не видели, он был в лесу, а я бежал открытым полем на виду у них — весь огонь противника обрушился на меня.
Посреди поля стоял сгоревший трактор и рядом с ним — разбитый комбайн. Война застала их, видимо, на работе, они попали под бомбежку или артиллерийский обстрел и так и остались в борозде. Когда пули засвистели мимо моих ушей, я, чтобы укрыться от огня, нырнул за комбайн. Да какой это был уже комбайн! Один остов и несколько покореженных, заржавевших листов жести, которые валялись на заросшей сорняком прошлогодней пашне. Один лист стоял торчком, и я укрылся за него.
Как я ругал себя потом за эту оплошность! Нужно же было так испугаться, чтоб самому кинуться в ловушку! А этот комбайн был настоящей ловушкой: лучшей мишени в открытом поле и представить нельзя было. Немцы, видимо, уже пристрелялись по этому месту: как только я упал, десятки пуль сразу изрешетили тонкий лист жести, издали казавшийся мне надежной защитой.
В гражданскую войну мы вели однажды бой на кладбище. Вражеский огонь заставил меня залечь между двух могилок. Несколько раз я пытался вскочить, но каждый раз снова падал, так как все время был на прицеле у врага. Я решил, что все кончено, что мне уж не вырваться отсюда живым, представлял себя трупом, лежащим среди могилок, и так мне стало жалко себя, что я заплакал. Тогда мне было шестнадцать лет.
На этот раз, когда несколько пуль сразу щелкнуло по каске и рикошетировало, я подумал: «Ну, старый дурак, попался!» Но это только промелькнуло в голове, а следующей мыслью уже было: «Нет, гады, меня так легко не возьмешь!» Я стал зарываться в землю, орудуя, за неимением лопаты, ложкой и ножом.
Никогда раньше мне не приходило в голову, что столовая алюминиевая ложка и финский нож могут заменить лопату, но я выхватил их из-за голенища сапога мгновенно, как будто и носил их всегда именно для этого, а не для чего-либо другого.
«Ну, что, взяли?» — думал я, уткнувшись носом в землю. Я лежал уже в довольно глубокой ямке, но продолжал еще, как крот, зарываться в мягкую землю пашни.
Вдруг кто-то шлепнулся совсем рядом со мной. Не поднимая головы, я покосился одним глазом и увидел молодого бойца, телефониста, с катушкой провода.
Так же как и меня, его застал рассвет посреди поля, и, попав под обстрел, он совершил ту же ошибку, что и я, правда более простительную, так как он уже следовал моему примеру. Никогда не забуду его смертельно бледного лица, как сыпью покрытого крупными капельками пота, широко раскрытых, как будто готовых в ужасе выскочить из орбит глаз.
Как, должно быть, я был похож на него тогда, в молодости, когда лежал на кладбище между двух могилок! Но об этом я подумал уже после, а в тот момент лежавший рядом боец вызывал во мне только раздражение своей глупостью. Вместо того чтобы окапываться, он лежал и дергался под пулями, как подстреляный заяц. От страха совершенно потеряв рассудок, он вдруг взмолился со слезами на глазах:
— Товарищ командир, меня сейчас убьют. Похороните, пожалуйста, меня, я вас очень прошу, а то меня тут не найдут, я буду валяться, как собака.
Я встречал на фронте людей, которые как бой, так готовились к смерти — одни спокойно, без особого страха, другие с ужасом, бледнея и потея. Меня раздражали и те и другие — на фронте нет ничего противнее человека, который заранее хоронит себя. А этот телефонист меня особенно возмутил, я готов был его избить.
— Скажи пожалуйста, нашелся какой умный — хоронить я его буду! — закричал я. — Что я тебе, могильщик? Очень мне нужно возиться с тобой, если сам жить не хочешь!
Я так на него кричал, что он испугался меня больше, чем засвистевших мимо ушей пуль, и в один миг окопался. Проворный оказался парень.
Обоих нас выручила тогда кухня. Был у нас один отчаянно смелый повар. Он вез в роту Перебейноса завтрак и, несмотря на стрельбу, решил проскочить по дороге через открытое поле, метрах в шестистах от немцев. Немцы перенесли огонь на него, и, воспользовавшись этим, я выскочил из ловушки, в которой они меня держали. Телефонист тоже успел выскочить.
Мы добежали с ним до первого бугорка и поползли дальше. Перебейнос заметил нас из лесу и прикрыл огнем. Потом он меня спрашивал, как всегда с улыбочкой:
— Чего это ты там волновался у комбайна, руками махал? С немцами митинговал, что ли?
— На тебя страшно обозлился, — сказал я, — не вовремя немцев растревожил.
Телефониста я не хотел выдавать, парень он был еще очень молодой.
Первое время мы воевали с Садыком «впритирку», как уже было сказано. Я иду в роту — и он со мной под каким-нибудь предлогом. Один предлог у него всегда был:
— У тебя, Ваня, зрение слабое — на немцев еще на-скопишь, а я ночью вижу как кошка.
Нас так часто встречали в ротах вместе, что бойцы стали путать наши фамилии, хотя они совсем не схожие. Знали, что это Румянцев и Султанов, а кто Румянцев, кто Султанов — не могли почему-то запомнить. Садык сначала хохотал, когда ко мне обращались: «Товарищ старший лейтенант Султанов», потом мы не обращали на это внимания. Я сам часто в шутку называл Садыка «товарищ Румянцев». Когда письмоносец нас путал, давал мне письма Садыка, а мои ему, мы молча обменивались ими. Я так привык к этому, что однажды в бою, услышав чей-то крик: «Румянцева убило!», сразу не поняв еще как следует, что случилось, бросился в ту сторону, куда ушел с ротой Садык.