Великий князь чем-то нравился Сераковскому. То, что этот человек открыто выступил против линьков и кошек на флоте, делало его в глазах Сераковского достойным уважения. Он считал его своим союзником, и причем союзником могущественным, одно слово которого в официальных кругах значило куда больше, чем целая страстная речь какого-то офицера Генерального штаба. Сераковского подкупала в великом князе и простота, полное пренебрежение к оказываемым ему почестям. Сейчас, получив приглашение, он с надеждой и не без интереса направился во дворец наместника, чтобы рассказать там о своей поездке за границу.
Адъютант, докладывавший о Сераковском, выглядел куда более эффектно, чем сам великий князь. Лицо у великого князя было простоватое, совсем не великокняжеское. Тут же, в кабинете, находились генерал Рамзай командующий войсками в Царстве Польском - и начальник штаба войск Варшавского военного округа генерал Минквиц, которые в точности повторили слова и жесты великого князя, когда тот приветствовал Сераковского.
Возник обычный разговор, великий князь поинтересовался здоровьем Зыгмунта, погодой в Алжире, рассказал, что, слава богу, в Варшаве стало тише. Сераковский отвечал вежливо, наклонял голову в знак согласия и высказывал надежду, что, даст бог, все обойдется без ненужного кровопролития.
Перед ним сидели три человека, в руках которых была судьба Польши, три человека, которые могли в любую минуту отдать войскам приказ открыть огонь, это были враги Польши, а значит, и его, Зыгмунта Сераковского. И в то же время один из этих трех активно поддерживал его детище - армию без шпицрутенов и розог, и это заставляло считать его единомышленником, хотя и казалось нелепым, странным. Сераковский с трудом разбирался в своих чувствах. Но, стараясь забыть обо всем другом, он сейчас совершенно искренне говорил о том, насколько крепче и могущественнее станет Россия, когда в ней вслед за крепостным правом отменят и позорящие человеческое достоинство телесные наказания.
Было как бы два Сераковских. Один - блестящий офицер, близкий к военному министру, запросто принимаемый великим князем, своими действиями укрепляющий мощь Российской империи, ее международный авторитет. И другой - отдающий свои знания и опыт на то, чтобы разрушить, ниспровергнуть Российскую империю, ее тюремный режим для живущих в ней народов, поборник подлинной их свободы. Впрочем, разница была лишь кажущейся. Все, что делал второй Сераковский, уживалось с действиями и поступками Сераковского первого, ибо было направлено не во зло России, а на пользу ей и делалось из уважения к ее народу, из любви к нему, быть может, не такой горячей, как к полякам, но тем не менее искренней и глубокой. Подлинной славы, утверждал второй Сераковский, Россия может достичь, только предоставив свободу угнетенным народам. Герцен прав, утверждая, что "мы хотим независимости Польше, потому что мы хотим свободы России".
Сераковский торопился. Он торопился встретиться с членами Центрального Национального комитета, о котором слышал еще в Париже, торопился увидеть Аполонию, ждавшую его в Вильно, торопился в Петербург: он должен доложить Милютину об итогах своей командировки, и это нельзя откладывать! Восстание может вспыхнуть в любое время, и тогда он уже не будет принадлежать себе - долг и Центральный Национальный комитет прикажут ему уйти в восстание с головой. Значит, надо спешить, если он хочет довести до конца дело, которому посвятил жизнь.
Он немало рисковал, когда вечером пошел на конспиративную квартиру. Из собравшихся там он хорошо знал только поручика конной артиллерии Зыгмунта Падлевского, члена Центрального Национального комитета, с которым встречался и в Варшаве, и в Петербурге на заседаниях офицерского кружка. С Падлевским были еще трое, все примерно одного возраста - под тридцать, не более.
- Знакомы или нужно представить? - спросил Падлевский и, не ожидая согласия, назвал своих товарищей: - Оскар Авейде...
Сераковский слышал о феноменальной памяти этого человека с унылым, поблекшим, несмотря на молодые годы, лицом.
- Мы с вами встречались на литературном вечере в Петербурге четырнадцатого декабря пятьдесят восьмого года, в полвосьмого, - сказал Авейде тихим голосом.
- Очень может быть, - ответил Сераковский.
- Агатон Гиллер, - продолжал Падлевский, - тот самый, который вместе со мной ездил к Герцену. - Он показал глазами на кряжистого мужчину с крупным носом и отвислыми усами.
- Как обидно, что мы не встретились там! - сказал Зыгмунт.
- Бронислав Шварце. В комитете ведает отделом Литвы и Руси...
- Французский подданный, инженер, строит железную дорогу от Петербурга до Варшавы, издатель газеты "Рух", - добавил Авейде.
- У меня очень мало времени, и я буду краток, - сказал Сераковский. Я привез неприятные новости из Франции. Арестованы эмиссары Центрального комитета по закупке оружия, и все захваченные у них бумаги, а также шестьдесят тысяч франков переданы русскому послу.
Падлевский побледнел.
- Боже мой! Из бумаг можно узнать весь состав Центрального Национального комитета. - Он взглянул на Шварце. - Тебе нужно немедленно уехать.
- Бросить все на произвол судьбы?
- А будет лучше, если тебя схватят?.. К сожалению, мы тоже не можем обрадовать тебя приятными новостями, Зыгмунт. Жандармы и полиция не теряют времени даром... Ты, конечно, знаешь об аресте Домбровского. Сейчас охотятся за Брониславом...
- И за мной тоже, - поспешно добавил Авейде.
- Надо начинать дело, пока нас всех не переловят поодиночке. Идти на риск.
- На мой взгляд, - сказал Сераковский, - начинать дело надо тогда, когда все будет готово к восстанию.
- Что ты имеешь в виду?
- Прежде всего полную договоренность о совместных действиях с русскими, с петербургским комитетом "Земли и воли".
- В Варшаве такая договоренность есть, но Петербург еще не готов и просит отсрочки.
- Значит, нам не надо торопиться.
- Согласен! - Шварце кивнул головой. - Без союза с революционной Россией восстание обречено на провал!
- Когда мы были у Герцена, он тоже советовал воздержаться от преждевременного выступления, - сказал Гиллер.
Сераковский согласно кивнул.
- Искандер, как всегда, с нами, и это трудно переоценить! Поддержка Герценом свободолюбивых устремлений поляков - это поддержка Польши всей свободолюбивой Россией. Разве можно забыть его статьи в "Колоколе", его слова о том, что свободная Варшава - смерть для императорского Петербурга? Или его призыв к русским солдатам не подымать оружия против поляков, отстаивающих свою независимость? К его голосу прислушиваются многие русские офицеры. Андрей Потебня...
Падлевский перебил его:
- Этот благороднейший человек сейчас в Варшаве, и я часто вижу его. Он на нелегальном положении, но появляется всюду совершенно открыто - то в штатском платье, то в одеянии монаха или ксендза. Иногда он даже сталкивается нос к носу со своими бывшими сослуживцами по полку, но борода так изменила его...
- Герцен весьма интересуется Комитетом русских офицеров в Польше.
- ...тоже созданным Потебней. Очень важная организация, и ее значение трудно переоценить. Революционные офицерские кружки есть в Ревельском, Шлиссельбургском, Ладожском, Галицком, Смоленском полках, в ряде штабов, в артиллерийских бригадах, саперных батальонах - практически во всех войсковых частях, расквартированных в Варшаве и ее окрестностях. Несколько сот офицеров готовы идти с нами!
- А точнее? - спросил Сераковский.
- Около трехсот.
- Не так и много, но большое дело часто начинается с малого. Русские офицеры в самом сердце Польши готовы бороться вместе с поляками за освобождение обоих народов - что может быть благороднее!.. Господа! Торжествующий взгляд Сераковското остановился по очереди на каждом. - Вы читали напечатанный в "Колоколе" "Адрес русских офицеров" великому князю? - Зыгмунт достал из внутреннего кармана сложенную вчетверо газету и развернул ее. - Слушайте же! "Солдаты и офицеры устали быть палачами. Эта должность сделалась для войска ненавистью. Бить безоружных, преследовать молящихся в церквах, хватать прохожих на улицах, держать в осадном положении поляков за то, что любят Польшу, - с каждым днем больше и больше становится в глазах войска делом бесчеловечным и потому преступным"... И дальше: "Что станет тогда делать войско в настоящем его настроении? Оно не только не остановит поляков, но пристанет к ним, и, может быть, никакая сила не удержит его".