- В Уральске есть поляки?
- А где их нет! - Пан Аркадий пожал пленами. - Правда, мало. Тебе будет скучно без соотечественников.
- Конечно... Хотя, как сказать, - задумчиво продолжал Сераковский. Поляк, русский, малоросс, киргиз... Национальность, пан Аркадий, - это одежда, тогда как в человеке важен не внешний вид, а содержание, не мундир, а сердце, которое бьется под мундиром.
- По-моему, Зыгмунт, раньше ты придерживался несколько иного мнения...
- Может быть. Жизнь - самый великий из всех учителей, и она часто вносит серьезные поправки в наши убеждения... В Новопетровском укреплении при мне... и при моем участии... - Сераковский сжал голову руками, забили насмерть малоросса Охрименко. Но я надеюсь, что по крайней мере в Новопетровском такое больше не повторится. Перед моим отъездом батальонный командир клятвенно пообещал мне, что отныне, пока он командует батальоном, там не будет шпицрутенов. Значит, отныне в Новопетровском не будет казнен мучительной смертью ни один человек, и в том числе поляк.
Утром они распрощались. Одному надо было возвращаться в Оренбург, другому - идти в казарму.
Ротный писарь в Уральске был так же навеселе, как и ротный писарь в Новопетровске. Он записал точно те же сведения, задал точно те же вопросы, разница была лишь в номере батальона, в списки которого он внес рядового Сераковского.
"Боже мой, все начинается сначала", - с горечью подумал Зыгмунт, направляясь к начальству, чтобы доложить о своем прибытии.
Записка майора Михайлина сделала свое доброе дело, и батальонный командир Свиридов был довольно приветлив.
- Степан Иванович конфиденциально сообщает мне в письме, что занимается в своем батальоне вольнодумством - отменил телесные наказания... Правда ли это? - спросил Свиридов.
- Так точно, господин майор.
- Любопытно... Ну и что же, дисциплина, конечно, сразу упала...
- Наоборот, господин майор, поднялась.
- Вот как? Впрочем, Степан Иванович мне пишет и об этом... Но я, Сераковский, дорожу своим мундиром, в отличие от Михайлина.
...Зима наступила рано и заявила о себе сильными буранами, когда даже днем ничего нельзя увидеть в двух шагах. Пронзительно выл на разные голоса ветер, стучал в окна казармы колючий снег, и всю ночь мигала на сквозняке оплывшая свеча.
Начался одиннадцатый час ночи, когда распахнулась входная дверь и в казарму вошли, вернее, ввалились двое: военный и штатский. Штатский был высок, худ, оброс густой бородой. На нем были заметенное снегом пальто и меховая шапка, которую он с трудом снял; когда он отодрал закоченевшей рукой иней с бровей, все увидели, что человек этот еще совсем молод, но просто измучен дальней дорогой.
Вместе с ним вошел солдат, должно быть, из тех, кто сопровождал штатского в пути. Он поискал глазами икону и перекрестился.
- Добрались до тепла, слава те господи, - сказал солдат, потирая озябшие руки. - Намаялись мы с ним, не дай господь. Совсем ослабел человек.
Дневальный разбудил уже похрапывавшего фельдфебеля, и тот, недовольно протирая заспанные глаза, босиком и в шинели, накинутой прямо на исподнее, нехотя подошел к прибывшим, которые по-прежнему стояли у двери.
- Кто такие? - спросил фельдфебель, позевывая.
- Да вот новобранца доставил, - ответил солдат. - Из самого Санкт-Петербурга едут в казенных повозках.
- Осужденный? - Фельдфебель равнодушно посмотрел на человека в пальто.
- Да.
- Фамилия?
- Плещеев. Определен рядовым в Оренбургский отдельный корпус.
- Небось из дворян?
- Лишен всех прав состояния.
- В вашем полку прибыло, Сераковский, - насмешливо произнес фельдфебель, поглядывая на Зыгмунта.
- Может быть, "по высочайшему повелению"? - спросил Сераковский, направляясь к прибывшим.
- Вы угадали... - Плещеев грустно улыбнулся.
- В таком случае здравствуйте, коллега!.. Меня зовут Сигизмунд Игнатьевич.
- Алексей Николаевич.
- Нам бы щей похлебать горяченьких да чайком покрепче запить, сказал солдат, привезший Плещеева.
Сераковский засуетился.
- Сейчас что-нибудь придумаем... Братцы! - он обратился ко всем сразу. - У кого что есть, несите, накормим гостей.
- На кухню надо сбегать: может, что осталось.
Минут через пятнадцать Плещеев и солдат, назвавшийся Емельяновым, сидели на нарах Сераковского, возле натопленной печи, и с жадностью ели холодную баранину, запивая ее горячим чаем. На полотенце лежали кусочки сахару, горсточка изюма, ломтик сала - все это вынули из своих сундучков обитатели казармы. Многие легли спать, но несколько человек сидели и стояли рядом.
- А кем вы раньше были, Алексей Николаевич? - поинтересовался Сераковский. - Учились? Служили?
- Да как вам сказать, Сигизмунд Игнатьевич? Не то и не другое. Пописывал немного. В "Отечественных записках", в "Современнике".
- В таком случае я вас должен знать... конечно, заочно. - Сераковский задумался. - Плещеев... Плещеев? - Интонация из задумчивой стала вдруг вопросительной и радостной. - Помилуйте, так вы Плещеев? "Вперед! без страха и сомненья на подвиг доблестный, друзья! Зарю святого искупленья уж в небесах завидел я!"... Так это вы?
- Я... - Плещеев наклонил лохматую голову.
- Братцы! - Тон Сераковского стал торжественным. - Вы видите перед собой большого русского поэта, чудесного певца свободы, людского братства, любви, человека, талант которого от господа бога!
Пока Зыгмунт все это говорил, Плещеев протестующе махал руками.
- И за что же вас, Алексей Николаевич?
- За чтение запрещенного, распространяемого в списках письма Белинского к Гоголю.
- Ничего не знаю! Совсем ничего не знаю!.. Что за письмо, за чтение которого поэтов отдают в солдаты?
- Подвергают смерти через расстреляние, - мрачно поправил Плещеев.
- Опять загадка! - Сераковский нервно пожал плечами.
- Меня и еще двадцать моих товарищей... среди них, между прочим, был литератор Достоевский, может быть, слышали?..
- ..."Двойник"... "Бедные люди"...
- ...сперва приговорили к казни.
- Страсти-то какие, господи! - промолвил кто-то из солдат, крестясь.
- ...вывезли на плац, прочитали при барабанном бое приговор, всем надели смертные саваны, отдали команду "Заряжай!"... "На прицел!" Плещеев говорил отрывисто, с каждым словом повышая голос, но вдруг, словно обессилев, закончил едва слышно: - Но залпа не последовало. На плац прискакал флигель-адъютант с пакетом от государя... И вот я здесь.
Сераковский поежился, словно от холода.
- Когда это случилось?
- Двадцать второго декабря минувшего года, в восьмом часу утра.
- И вся ваша вина состояла в том, что вы читали вслух, друг другу письмо критика Белинского? Я так вас понял?
- Да, частное письмо, наполненное дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, как сказано в приговоре.
- Прекратить болтовню! - Из глубины казармы послышался окрик фельдфебеля.
- Да, да, пора спать... Пока вас определят, могу поделиться ложем, Зыгмунт показал на свои нары.
- Весьма признателен.
То, что у Сераковского уже осталось позади - первые гнетущие впечатления, первый, пока непроизвольный внутренний протест против бессмысленности и бесчеловечности казарменного строя - муштры, мордобития, унижения, - Плещееву только предстояло испытать. Еще юношей его определили в школу гвардейских прапорщиков в Петербурге, но через полтора года он ее оставил - настолько сильно было у него отвращение к военным занятиям. С возрастом это отвращение отнюдь не уменьшилось, из стихийного оно стало сознательным. "Для чего все это мне, поэту, - шагистика, команды, ружейные приемы?" - спрашивал Плещеев сам себя.
- В жизни все пригодится, - сказал ему как-то Зыгмунт. - И продолжайте писать стихи. Ведь вам не запретили писать, как Шевченко?
- К счастью, нет. Но разве сейчас до поэзии? Меня не выпускают из казармы... Следят за каждым шагом, за каждым письмом. Вчера хотели посадить на гауптвахту только за то, что я позабыл застегнуть на мундире крючок.