Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что тут было целью?

Если вспомнить, как рассматривали тему социального зла и сострадания наши писатели-классики, то уже у них эти составляющие нравственности имели заметную примесь высокомерия над нерусскими. Кого мы называем автором изречения, где утверждается, что там, где нашему – хорошо, немцу или англичанину – смерть? Его более молодой современник Гоголь на этот счёт также выражался далеко не скромнее. Хотя подобные экивоки воспринимались больше, может быть, как шуточные или полушутливые, но вот что касается еврейства, то уже и во времена Пушкина представителей этого народа не считалось зазорным обзывать жидами. И не только в устной форме, а и в художественных произведениях, не исключая пушкинских. Нам тут не терпелось даже погордиться: вот мы какие! Позже Горький, хотя он также часто плёлся в аналогичном небрежении к инородцам, тем не менее честно обращал внимание на исходившую отсюда злобность окружавших его людей, большей частью одной с ним нации, злобность какую-то совершенно немотивированную, переходящую в потребность причинения физической боли первому встречному и прямо сейчас. Почувствовать, насколько значительным было такое явление в царской империи, нетрудно, читая рассказы указанного писателя о его странствиях по Руси в молодые годы, в частности, рассказ «На соли».

Оскорбления других помогали, может быть, прочнее удерживаться на своей почве, подобно тому, как, по уверениям умников даже с учёными степенями, в случаях стрессов этому способствует настоящая, отборная матерщина. То, что мат был неотделим от анекдота, заставляет склоняться именно к мысли об укорении так называемой титульной нацией в собственных бедах кого-то, кроме себя. Это – наихудшее из того, что является ментальностью русских, особенностью, которая появилась отнюдь не из-за вывертов советизма и не может не вызывать стойкой ответной неприязни. Она пришла из глубины прошлого и в принципе неустраняема, как бы взвешенно и вежливо тут ни объясняться.

Как способ воспламенения взаимной неприязни, анекдот системно разводил нерусских по разным углам. Но одновременно он их ещё брал и в союзники, что явно было новинкой. Объяснялось это несложно. Ведь по своей главнейшей функции он у себя в отчизне служил единству, единению. Союзниками становились все нерусские, когда они сами рядились в тогу шовинистов, так сказать, от лица титульной нации. Стыдливо пряча свои обиды, возникавшие от получаемых оскорблений, они совершенно легко рассказывали всем пакости насчёт таких же униженных, как сами, а иногда и прямо о себе. Этот род угодничества и услужения был поразителен тем, что проявлялся добровольно, безо всякого принуждения и, казалось, даже вовсе без причин. Здесь, конечно, присутствовал элемент испорченной общей, служебной или корпоративной этики, некие другие основания. Но о таких тонкостях никто из униженных рассуждать не брался. Стыд всё глубже загоняли себе вовнутрь, а рабская преданность, которой титульники ни открыто, ни исподволь никогда ни от кого не требовали, выставлялась напоказ, как весомое достоинство, как знак желания пощекотать слабых и, значит, также себя той же дубиной. Что же до главных носителей шовинизма, «старших братьев», то, имея столь странную, почти как собачью поддержку, они могли уже донимать «иных» своим выдуманным превосходством с какой угодно степенью изощрённости и как бы не видя здесь ничего плохого.

Предвосхищение свободы мнений в уродливых постыдных формах сильно кружило неразумные головы. В целом анекдотами дополнялось то непрерывное третирование людей мертвящей идеологией, каким их накрывала коммунистическая партия. Власти легко терпели общенародное шутовство, хорошо понимая, что, как и в вассальные времена, превращать его в средство или в ориентир для открытого сопротивления практически некому. И неизбежно опрокидывались даже те крохи гражданственности, какие сложились. Гибли этические ценности. Самое же неприятное состояло в том, что никто не знал, куда идти дальше. При всей интеллектуальной мощи, не только отечественной, но и мировой, объяснить, как выйти из невыносимого советского тупика, вовремя и толково не смог никто. Хватало обругиваний режима из-за рубежа, всевозможной фантастики, но конструктива не набиралось. Это было настоящей общественной драмой, если не сказать больше. Поступки, прямо направленные к отрицанию устоев, даже сегодня, с открытием отдельных секретных архивов, можно сосчитать на пальцах. И то по большей части они – спонтанные. Показательно, что инициатива здесь принадлежала представителям самой власти. Не кто иной как ненавистный Берия стал автором ряда предложений, включавших задачи резкого отхода от неэффективных методов государственного правления и выбора в сторону демократии почти что западного образца. Непосредственно в поступках выразилось неприятие режима флотским офицером Саблиным, жителями Новороссийска, учёным Сахаровым, московской группой несогласных с вооружённым насилием над Чехословакией. В остальном радикализм оставался втуне.

До обидного отстранённым от судеб отечества и народа выглядело старшее поколение, пережившее войну, вынесшее на себе и фронтовые, и тыловые злоключения. Смелости перед лицом внешнего врага ему оказалось недостаточно для того, чтобы, занявшись восполнением вещного урона от войны, навести порядок социальный, при котором больше бы следовало работать не на государство, а на людей, на общество. Вместо этого набирали оборотов почивание на лаврах, сентиментальное самолюбование, бахвальство, парадность. Правительство использовало такой ресурс, укрепляя им свою телегу. Как бы в память и будто бы воевавшим и тыловикам не успели воздать должного прокатились шумные запоздалые кампании по раздаче наград и материальных льгот. Получавшие их невольно становились отдельным сословием. Ощущая заботу, играя на своей боли, они в дальнейшем настойчиво требовали новых, ещё более широких льгот для себя. Общественная активность поколения в результате падала до обывательской. Люди, отстоявшие страну от фашизма, ждали очередных подачек от государства и могли считать себя важнее и нужнее других. Идеалы защиты, не исключавшие обязанностей постоянно стремиться к лучшей жизни для социума в целом, и не только в случае войны, терпели позорное крушение, ослабляя и без того слабевшие конструкции.

Чего-то существенного не привнесли тут даже самые униженные, репрессированные большевиками и постепенно выходившие на свободу, проведя в лагерях и тюрьмах десятки лет. Их возмущения обходились без активного действия; там совершенно не проявилось организационное начало. Вернувшись на волю, Солженицын и Шаламов подробно и скорбно описали ужасы, испытанные ими в заключении, дали правдивые оценки сатанинскому бессудному преследованию миллионов, но эта прибавка хотя и была свежей, под стать очередному смелому анекдоту, всё же в системе духовности являлась только прибавкой: котёл всё ещё не был полон, и всё, что в нём оказывалось, хотя и грелось, но вскипеть ему не хватало энергии.

Из этого видно, как застой оборачивался поражением не только для власть имущих, но и для народа. Бездействие, плохая работа, апатия, равнодушие – всё это, если речь шла о выполнении правительственной воли, присутствовало всюду и едва ли не в каждом. Не принимая идеологических догм, люди, словно под гипнозом, продолжали строить своё поведение и творчество в пределах, указанных им сверху. К резкому изменению массового сознания не могли привести даже возросший уровень начитанности художественной литературой и периодикой, потребление высокой культуры в эфирном и в зрелищных представлениях. Багаж усвоения обществом культурных ценностей хотя и рассматривался как необычный и едва ли не рекордный в мире, но найти применение свежей мысли оказывалось невозможно. Соответственно буксовала система образования; она всё дальше уходила в схоластику и в зубрёжку. В услужении прозябали общественные науки, прежде всего история и социология. Творчество гуманитариев эстетического профиля начинало сводиться к изобретению новых для себя аспектов, которые увлекали в знакомую всем показуху. Например, писатели поднимали так называемую деревенскую прозу. Там считалось чуть ли не за гениальность изображать персоналии самого нижнего общественного положения, но, якобы, знать не знавших ни о какой политике, ни о какой стоявшей над душой большевистской партии. Их преподнесение читателю как «самих по себе», когда не показывались и даже не брались в расчёт конкретные виновники угнетения, выражало не настоящую жизнь, а служило всего лишь метой разлитого в обществе безразличия и безучастия к окружающему, а, значит, и – к себе. Такой вид самоедства нельзя было прикрыть даже отменной стилистикой изложения, и если деревенскую прозу брать в целом, скажем, в русскоязычной художественной словесности, то в ней по прошествии времени почти не отстоялось ничего ценного для новых поколений. Аналогичный результат имела, продвигаясь по времени, почти вся духовная сфера. Внутри страны совершенно не проявила себя отечественная философия – как форма познания общественного духа и бытия через их анализ и размышления о них.

2
{"b":"642345","o":1}