Георгий замялся. Он не привык вести с сыном задушевных разговоров и сейчас испугался, что Алешка решит, будто он на него сердится.
– Ты потерял мать слишком рано, – продолжал Георгий, осторожно подбирая слова, – а я не умею тебя как следует утешить, потому что моя мама еще жива. У меня просто нет такого опыта, я не знаю, отчего тебе могло бы стать легче. Правда, не знаю, сын.
– Да все нормально.
– Только одно я тебе скажу совершенно точно: не принимай чужую жалость. Кто-то, вроде нашей Люси, искренне тебе посочувствует, а большинство совсем наоборот. Жалость – это эволюция инстинкта стаи бросать слабых и больных на растерзание хищникам. Ах ты бедненький, несчастненький, ну посиди, погорюй, попей чайку, пожалей себя, а мы пока побежим вперед и займем то место под солнцем, которое досталось бы тебе, пойди ты с нами, – вот что думают сердобольные жалельщики. Не поддавайся им, Алеша, не слушай добреньких и не жалей себя, а то раскиснешь. Ты получил серьезный удар, но рефери уже отсчитал, надо вставать и продолжать драться.
Алешка улыбнулся, показав крепкие белые зубы. Один был чуть скошен, в точности как у отца.
– Не так важно, победишь ты или проиграешь, но бороться надо в полную силу, вот и все, сынок. Вся премудрость жизни.
– Спасибо, пап, что поговорил со мной, – сказал сын.
Георгий похлопал его по плечу, встал и вышел, так и не поняв, была это ирония или нет.
* * *
Психиатрическая больница, где лечился Климчук, располагалась почти за городом, отделенная от железной дороги полоской густого, совсем дикого леса. Снег сошел, только в тени старых елей оставались маленькие островки грязных городских сугробов.
Неряшливо лежала на земле желтая прошлогодняя трава, на колючих голых ветках шиповника, густо росшего вдоль забора, кое-где виднелись черные сгнившие ягоды. Как будто сюда за зимой сразу вернулась поздняя осень.
Припарковавшись, Зиганшин вышел к воротам больницы, набирая номер Макса. Просто так на территорию не пускали.
Высокое здание больницы, сложенное из красного кирпича, смотрелось нарядно на фоне свинцового неба, и Зиганшин слегка приободрился. Из фильмов и книг он имел крайне нерадостное представление о сумасшедших домах и сторонился этих учреждений.
«Так, всё, Кларисса Старлинг, не бзди, – приказал он себе, – никто тебя тут не обидит».
Откуда-то появился Макс в идеально отглаженном двубортном халате, таком старомодном, будто снял его с портрета какого-нибудь своего медицинского корифея. Он быстро зашагал к воротам, пошептался с охранником, и Зиганшин был милостиво пропущен сквозь турникет.
– Хорошо, что вы пришли, – сказал Макс и повел его куда-то в сторону по вымощенной плиткой дорожке. Оглядевшись вокруг, Зиганшин ахнул: больница оказалась гораздо больше, чем он предполагал. Обогнув кирпичное здание, он увидел еще одно такое же, а вокруг по довольно большому саду было разбросано еще несколько домиков, тоже красного кирпича, но старинной постройки, с узкими стрельчатыми окнами, крутыми арками и высокими крышами. Зиганшину домики напомнили тюрьму «Кресты», и от этого сделалось грустно.
– Да у вас тут целый город, – сказал он.
Макс взмахнул рукой, будто обводя свои владения.
– Можно сказать, государство в государстве. Как Ватикан, – улыбнулся он, – никто в нем не рождается, но население растет.
Зиганшин снова огляделся. Несмотря на пасмурный день, в больничном саду было много народу. Люди сидели на скамейках, гуляли, неподалеку человек жадно курил, прислонившись к дереву, и только присутствие людей в медицинской одежде говорило о том, что это не обычный парк.
Ну и отсутствие мамаш с детьми тоже заставляло насторожиться.
А так ничего особенного. Зиганшин и Голлербах спокойно шли, Макс вежливо отвечал на приветствия, и от этой свойской обстановки Зиганшину стало совсем не по себе.
Наконец они добрались до закрытого отделения, где атмосфера слегка сгустилась. Тяжелые двери с решетками, пропускники, почти как в их системе.
В отделении оказалось чисто и светло, свежий ремонт, относительно новые кровати, но все равно чуть слышно пахло щами, тоской и безысходностью, так что Зиганшину сразу захотелось на улицу.
Макс провел его в ординаторскую и попросил санитара привести Климчука.
Зиганшин натянул белый халат, предложенный товарищем для того, чтобы не волновать пациента, посмотрел в зеркало и почувствовал себя самозванцем.
В визите сюда не было большого смысла. Климчук признан невменяемым, показания его никакой юридической силы не имеют, и фактологическая их ценность тоже весьма сомнительна. На кой черт он сюда приперся? Просто на психов поглазеть? Понять, что есть на свете люди, с которыми судьба обошлась гораздо жестче, чем с ним?
Тут санитар привел Климчука, прервав горькие размышления Зиганшина.
Предполагаемый убийца Карины Александровны Пестряковой оказался очень даже привлекательным мужиком. Высокий, осанистый, с прекрасными густыми волосами, красота которых была очевидна даже в короткой стрижке за госсчет, Климчук выглядел весьма завидным кавалером.
Только при внимательном взгляде становилась заметна расслабленная линия рта и тусклое, пустое выражение глаз, которые быстро перебегали с предмета на предмет. И ни разу, заметил Зиганшин, Климчук не встретился с ним взглядом. В руках, тоже красивых, благородной лепки, он комкал краешек своей толстовки. Видимо, тут разрешалось ходить в своей одежде.
Зиганшин попытался представить, как сложилась бы жизнь этого человека, если бы не болезнь. Если бы он не пошел с классом в злополучный поход, или ребята сделали бы привал на другой полянке. Или родители заставили бы его обуться в резиновые сапоги. Или клещ прицепился бы к пробегавшему мимо зайцу.
Но случилось то, что случилось – одна маленькая неосторожность разрушила жизнь целой семьи.
Пока Зиганшин сетовал, что нельзя повернуть время вспять, Макс заговорил с Климчуком в очень мягком, каком-то обволакивающем тоне, которого Зиганишин никогда раньше у друга не слышал.
– Валя, да, – сказал Климчук отрывисто, – Валя – Валентина.
– Вы писали эти записки, Саша?
– Да, писал.
– Зачем?
– Она жива. Пионерка жива.
– Хорошо, Саша. А вы понимаете, почему вы здесь находитесь?
Климчук занервничал еще сильнее. Он резко растянул подол своей толстовки, потом отпустил его, сжал руки в кулаки, нахмурился, вскочил со стула, сел, снова вскочил.
– Сядьте, пожалуйста, Саша.
Климчук повиновался.
– Я тут, потому что убил человека, – пробормотал он, – но это неправда. Не было такого. Все говорят, что я. Они не знают. А я знаю.
– Вы что-нибудь помните о том вечере, когда была убита Пестрякова? – не выдержал Зиганшин и осекся, поймав укоризненный взгляд Макса. Действительно, нашел кого спрашивать! Бедняга едва помнит, кто он такой и что давали на завтрак…
Вдруг Климчук выпрямился и посмотрел Зиганшину прямо в лицо.
– Я не душегуб, – сказал он, – не душегуб.
Зиганшин выдержал его взгляд с большим трудом.
– Я вам верю, Саша, – произнес он неожиданно для самого себя.
* * *
Георгий смотрел на большую белую акулу, медленно проплывающую над его головой. Свет имитировал блики солнца на волнах, как они смотрелись бы из-под воды, рыбы бодро двигались по своим рыбьим делам, а он скучал.
Жаль было белую акулу, что она вместо бескрайней воды и затонувших кораблей видит респектабельных граждан, и немножко стыдно за человечество, которое заключает опасное существо в клетку и трусливо глазеет, пытаясь разбудить в себе древние природные инстинкты.
Аня внимательно читала таблички возле аквариумов, а Георгий смотрел на нее. Джинсы и клетчатая рубашка шли ей не меньше вечернего платья, и распущенные волосы делали ее совсем юной и такой хорошенькой, и Георгий расстроился, что выглядит облезлым кавалером, но поймал свое отражение в аквариуме с какими-то усатыми страшными рыбами и успокоился – да ладно, вполне импозантный вид.