– Не вертите головой, – скомандовала она. – Ne tournez pas votre tête (упрощенно).
– Так переводчик вам тут не нужен? – спросил я. – Тогда можно я пойду полью цветы в кабинете? А то бог знает когда я здесь окажусь в следующий раз…
– Тома, у тебя есть сигареты?
Фельдшер похлопала по карманам скафандра:
– Я забыла в машине.
– У меня есть, – сказал я, – пойдемте, если вас устроят Gitanes – они крепковаты…
– Ты побудешь с ним, Тома? – И мне: – У нас есть пять минут, пока он перестанет чувствовать боль. Потом я вызову водителя, а вы поможете снести его вниз…
Мы вышли сначала в гостиную, которую Анри переделал из двух комнат, сломав перегородку. Когда шесть лет назад я сдал ему дедову квартиру, он затеял ремонт по своему вкусу, и я переводил его капризы прорабу, мысленно прося у деда прощенья. Между кухней и гостиной он устроил что-то вроде барной стойки, за которой ни разу никто не пил, во всяком случае при мне. Гостиная стала как бы оплотом Франции, защищенная от варваров тем оружием, которым иногда, пусть и ненадолго, их удавалось остановить, – стилем. Анри любил, чтобы все было в единственном экземпляре: одно кресло, один стул, одна ваза с одним цветком, но всегда свежим, и даже если на кухне, когда я уходил, оставались две одинаковые чашки, то и они стояли как бы врозь, будто никогда не имели друг к другу никакого отношения.
По одной фотографии висело на каждой из стен: их присылал из Парижа друг Анри – модный фотограф. На каждом черно-белом или коричневатом отпечатке светилась безукоризненная красота женского тела: без пошлости, но, пожалуй, и без жизни. Все девушки были тощи, красиво завинчивались руками или ногами, иной раз прижимали к соску какую-нибудь грушу. Периодически Анри менял эти фотографии и спрашивал, как мне нравятся новые, но особой разницы между ними я не находил.
– Он что, решил повесить вот это вон там? – спросила Лиля, обходя осколки и фото очередной девушки в коричнево-белом отпечатке. А если поднять от нее глаза вверх, там в рваной ране от поехавшей стремянки были видны внутренности старых, знакомых мне с детства обоев неопределенного рисунка – «в огурцах», как называл их дед.
Отвечать было не нужно и не хотелось, я достал сигареты из куртки и показал ей на дверь кабинета, перекрашенную кремовой краской только с наружной стороны:
– Здесь у него не курят, но там можно. Там российская территория…
Дедов кабинет я все-таки спас от ремонта. В нем остался письменный стол поэта и кое-какие книги, а стулья и картины я почти все увез на дачу. Я зажег лампу под абажуром на столе и указал ей на кресло рядом, подвинул пепельницу, а сам устроился на диване.
Она расстегнула скафандр и как бы немножко высунулась из него, чтобы прикурить от протянутой зажигалки, как птенец из гнезда – еще не научившийся летать и беззащитный. У нее оказались светло-карие глаза и каштановые, чуть в рыжину под отсветом лампы, довольно длинные волосы – я думаю, это ее натуральный цвет, хотя до сих пор не знаю точно. Скулы чуть высоковаты, что придает ее лицу голодное выражение, а линия губ под ними, наоборот, брезгливая: такой рот только покривится, если положить перед ним что-нибудь не то. И он все-таки слишком красный для ангела.
Женщина с картинки или даже с картины – такой я ее увидел сразу, это не стало позднейшим наслоением, только эту картину, которую я когда-то где-то уже видел, я вспомнить до сих пор так и не могу. Она затянулась, стряхнула пепел и погладила рукой с сигаретой ближний из маленьких домиков, которые были расставлены на столе.
– Какая прелесть… Вы их собираете?
– Собирал когда-то… Осторожней, я давно не вытирал их от пыли. Это всё копии настоящих. Этот, который вы сейчас тронули, как раз был первым, я упросил отца его купить в Берне, хотя в то время советские люди не любили тратить иностранные франки на всякую ерунду. Мне было тем летом, постойте-ка… тринадцать, я ездил к родителям на каникулы в Швейцарию, отец работал в женевском офисе ООН. А вон тот из Англии, мне его привез один приятель, но это уже, наверное, в восемьдесят третьем, меня тогда выперли из МГИМО, а он, наоборот, начал ездить за бугор… Отдать их некому, сын уже взрослый, а выбросить тоже не поднимается рука. Хотите, я вам подарю какой-нибудь?
– Нет, спасибо, – сказала она с сожалением, – вот этот мне очень нравится, но сейчас у меня у самой нет дома, где его поставить. Так это ваша квартира?
– Дедова, но я сдал ее французу, а сам живу на даче теперь.
– Понятно, – сказала она, гася в пепельнице окурок. – Вкусные сигареты, не то что у нас продают, хотя натощак такие не покуришь. Это он вам привозит?
– У них в посольстве есть свой магазин.
– Дайте, что ли, еще одну.
– Ой, я же собирался полить цветы!.. – вспомнил я, протягивая ей голубую пачку. – А он там – ничего?
– У нас всегда все операции по плану, – сказала она и крикнула в спальню, по-хозяйски приоткрыв дверь: – Тома, еще три минуты, окей?
Она снова опустилась в кресло и потянулась за книжкой, которую я забыл тут, на столе, наверное, полгода назад, а Анри по нашему негласному уговору в эту комнату не заходил.
– «Naissance de la Clinique»… «Рождение клиники» – я правильно перевела? Вы тоже имеете какое-то отношение к медицине?
– Нет, что вы, я просто переводчик, – объяснил я, поливая дедов фикус из лейки, – я ее оставлял тут, чтобы вода отстоялась. – И там не совсем медицина, хотя много про историю больниц во Франции. Но все-таки это больше философия – Мишель Фуко.
– Фуко – это который маятник?
– Нет, это другой. Философ второй половины прошлого века. Ах да, он получил еще и диплом по психопатологии.
– Интересная книжка? О чем там?
– В двух словах не объяснишь. В общем, клиника в современном смысле появилась в конце восемнадцатого века, а до этого болезнь понимали больше умозрительно и как бы саму по себе, отдельно от человека. Фуко интересует как раз то, что есть общего между вашей и моей профессией: значение слов, аппарата. Чтобы понять болезнь, надо сначала ее описать.
– Да, это важно, – сказала она. – Это можно прочесть по-русски?
– Есть перевод, но он не очень нравится. Я сейчас как раз перевожу ее заново.
Я уже вылил всю лейку, и мне надо было сходить на кухню набрать новую. Мне не хотелось, чтобы она узнала, чем мы с Анри занимаемся на самом деле. Хотя тогда я не думал, что мы с ней еще увидимся. Правды ради, Фуко и Бодрийяра я тоже перевожу, но на это нельзя прожить.
– Так над чем он так ржал?
– Кто, Фуко?.. А, вы имеете в виду Анри!.. У вас довольно хорошее произношение, но это слово, если быть точным, переводится как… Ну, хм…
– Жопа?
– Скорее так. Но это точно не клиническая терминология.
– Ладно, пошли, – сказала она, вставая и сминая окурок. – Пора уже нести, ему сейчас хорошо, ни фига не больно…
Выходя за ней с лейкой, я еще удивился, какая у нее прямая спина – как у всадницы на одной из тех дедовых картин, которые теперь пылятся на чердаке на даче. Образ – все в конце концов только образ, гештальт, завораживающий до тех пор, пока жизнь не стукнет нас мордой о стену настоящего. Но образ всякий раз появляется в каком-то обрамлении, в рамке обстоятельств времени и места, и все это он потом тащит за собой, и мы сами тоже оказываемся навсегда вписаны в эту рамку, даже если образ оказался не тот.
Я спохватился и нашел шоколад и шампанское, благо такого добра в закромах у Анри всегда было навалом:
– Вот тут как раз Восьмое марта будет скоро…
– Спасибо, это мы с Томой после дежурства раздавим, – сказала доктор, буднично принимая дары. – Да, вот еще… Вещи сейчас уже некогда собирать, подвезете потом, а водку какую-нибудь хорошую захватите для Хи, мало ли что. Коньяк он не пьет, то есть пьет, конечно, но любит водку… Нет, зачем вы мне ее суете? Мы его сдадим и уедем за следующим, а с хирургом будете разговаривать вы. Ну? Раз-два!..
Анри глупо улыбался и пытался вяло возражать против носилок, но спорить с врачом было не положено. Когда мы с водителем его подняли, он вдруг забеспокоился и спросил: