Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На рейде оставили только два буксира — наши «Никулясы» да «Орел». Оба парохода — ветераны «Дороги жизни». Они ходят по Ладоге уже третью фронтовую навигацию.

«Орел» первым из всех судов начал водные перевозки в осажденный Ленинград. 12 сентября 1941 года наш сосед по рейду доставил из Новой Ладоги в Осиновец две баржи с зерном.

Но причалить их к пирсу не удалось. Пирс был старый, полуразрушенный, а дно — мелкое, каменистое. Разыгрался шторм, и обе баржи разбило о валуны, слегка затопленные водой. После шторма размокшая мука была все же выгружена и отправлена в Ленинград.

Теперь «Орел», как и наши «Никулясы», держал на буксире баржи с мукой. За три дня болтанки на рейде хлеб на обоих пароходах кончился. А к баржам не подойти, да и брать с них муку нельзя. Обидно было одним оказаться на отшибе, когда все остальные корабли собрались вместе у пирсов.

К обеду ветер немного утих. Из диспетчерской порта мы получили наконец разрешение подвести баржи к пирсу. Сделать это было нелегко. Волны по-прежнему с ревом накатывались на корму. Когда матросы начали выбирать якоря, перепутались цепи. Из-за этого «Никулясы» отстали и пропустили «Орла» вперед.

При подходе к пирсу сразу почувствовался праздник. На всех кораблях были вывешены флаги. На палубах танцевали под патефон или гармошку. А нам сойти на берег в Морье так и не довелось.

Когда мы стали швартоваться рядом с «Орлом», на пирс прибежал оператор из диспетчерской и передал приказ отправляться в бухту Гольсмана. Оттуда наши «Никулясы» должны были увести две баржи в Кобону.

Конечно, нам так хотелось отметить День Военно-Морского Флота. Мы, хотя и речники, тоже считаем себя за военных моряков. Во всяком случае, опасности у нас одни и те же.

Мне вспомнился рейс из прошлогодней навигации, когда «Никулясы» шли в караване из Новой Ладоги в Осиновец. Это было также в июле, накануне Дня Военно-Морского Флота. Каждый буксирный пароход тянул по две баржи. Охраняла караван одна канонерская лодка.

Погода стояла тихая, солнечная — самая летная для врага. «Юнкерсы» и «мессершмитты» подловили нас милях в десяти от Осиновца. Как раз в том месте, где их не доставали наши береговые батареи. А вооружение на пароходах было тогда еще слабоватое.

Бомбили караван так, что вода вокруг кипела от взрывов. Вражеские самолеты пикировали один за другим, несмотря на огонь, который вели по ним со всех судов.

В самом начале налета у нас, на «Никулясах», убило пулеметчика Толю Плахоткина. Вскоре у зенитного орудия остался один командир расчета Жуковский. Я стала помогать ему заряжать — больше было некому. Вдвоем мы отстреливались до тех пор, пока пушка, раскалившись, не вышла из строя. Нас успели все же прикрыть истребители, завязав с «мессершмиттами» воздушный бой.

В тот день «Никулясам» крепко досталось. Осколки бомб повредили левую машину, корпус, паропроводы и надстройки. Разворотило камбуз и кастрюли с готовым обедом. Железные двери санитарных помещений сорвало с петель. Бункерные крышки выбросило за борт. Мачта была сломана, буксирный трос перебит.

Но капитан Иван Агафонович Мишенькин. проявил твердость и выдержку. Не было в его поведении ни минуты растерянности. Еще во время бомбежки он сумел подобрать перебитый буксирный трос и снова зачалил обе баржи. Мы едва дотянули их до места назначения. К пирсу подошли в клубах белого пара, с убитыми и ранеными на развороченном борту. Но груз для Ленинграда мы доставили.

Я вспоминала об этом во время нашего рейса в Кобону. Мы пришли туда с баржами уже вечером. Капитан стал выбирать буксир, а меня попросил посмотреть сигнальный буй при подходе к Кобонскому каналу. Начало смеркаться, и я никак не могла увидеть этот буй. Иван Агафонович Мишенькин заметил его уже за кормой. Мне он ничего не сказал, только с упреком покачал головой.

Я не знала, куда спрятаться от стыда. Зачем капитану слепой помощник? А у меня и вправду, что-то плохо стало с глазами. Особенно в темноте! Как только кончились белые ночи, перестала различать даже, где вода, а где берег. Каждый раз боюсь загубить пароход, когда остаюсь в капитанской рубке одна. Я, конечно, не призналась в этом И. А. Мишенькину, но долго так продолжаться не может.

Неужели моя слепота не пройдет? Я чувствую себя виноватой, а сделать ничего не могу. Сегодня у всех моряков праздник, у меня же тяжелый день.

В Кобоне весь экипаж сошел на берег. На «Никулясах» осталась одна я.

— Зазналась! — кто-то уже бросил по моему адресу. О, если бы он знал, что творится у меня в душе!

Никогда раньше я не жаловалась на свое здоровье. Многие завидовали, что пережитое за войну на мне не сказывается — ни бомбежки, ни штормовые вахты, ни голодный паек. Я только смеялась, когда мне об этом говорили: «Да разве что со мной будет?..»

Теперь, когда на палубе никого нет, можно спокойно поразмыслить. Нельзя допустить, чтобы обо мне сказали: «Что вы хотите? Ведь она же девчонка! Какой из нее моряк?..»

Мне бы хоть маленькую поддержку со стороны! А где ее взять? Сказать про свою беду капитану? Да, он, конечно, очень хороший человек! Но я почему-то не могу поговорить с ним открыто. Возможно, потому, что он вообще малоразговорчив. Если спросит что — так только по делу.

Ивана Агафоновича я очень уважаю, хотя он старше меня всего на два года. Каждое слово, сказанное им по моему адресу, здорово действует. Если он недоволен мною, я не нахожу себе места. И наоборот: если что одобрит, сразу становится как-то легче. Но с плохим зрением капитан не оставит меня на борту.

Вечер после шторма выдался теплый и звездный. Наш буксир встал у пирса рядом с тральщиками и малыми охотниками. На одном из них лихо играла гармошка. Ее веселый наигрыш, затемненные домики на берегу, притихшая волна у борта, яркая россыпь звезд над головой — все это сливалось как будто в одно целое. Как всё же я привыкла к этой беспокойной жизни! Совсем не думаю о береге. Кажется, что иной жизни для меня нет.

Но нет! Просто не хочу выпускать тревогу из закоулков своей души! Прежде всего тревожно за родных. Как там они в Антропшине? Да живы ли вообще? Вот уже два года нет от них никаких вестей.

Нашу деревню захватили фашисты. Она всего в 30 километрах от Ленинграда, недалеко от Павловска. У нас очень дружная семья. Жизнь до войны была почти беззаботная…

В детстве старшая сестра жаловалась маме: «Скажи Тоньке, чтобы она не ныряла по-сумасшедшему!» А мне всегда хотелось нырнуть, как никто не нырял. Дружила я больше с мальчишками. Зимой на лыжах и санках каталась только там, где могли съехать одни ребята.

В школе я мечтала стать летчицей или моряком. Выбор сделала в пользу моря. Почему? Возможно, потому, что много приходилось заниматься физическим трудом. Я любила работать в саду, огороде. Но, пожалуй, главное, что привлекло меня в профессии моряка, — так это постоянная изготовка к любым испытаниям, к борьбе с могучей стихией.

В тихую погоду плавать неинтересно! В шторм же, когда стоишь у штурвала, чувствуешь свою силу. Как бы ни билась о борт волна, судно все равно идет по намеченному тобой курсу.

С тех пор как в 1938 году я поступила в Ленинградский техникум речного транспорта, мне приходилось бывать в разных переделках во время практики на Средней Волге и в Финском заливе. Но Ладога не идет ни в какое сравнение. Я попала сюда на практику после третьего курса, незадолго перед началом войны.

Первым моим наставником здесь был Иван Агафонович Мишенькин. Он работал тогда капитаном буксирного парохода «Москва». Я была у него рулевым-практикантом. До конца мая наше судно ходило взад-вперед по реке Свирь, так как на Ладоге был еще лед.

30 мая 1941 года я в первый раз вышла в озеро. Оно показалось мне тихим и ласковым. Ветра не было, солнце почти не заходило. В сумерках оно оставляло на чистой голубой глади золотистую дорожку. Жалко было вспенивать ее винтами.

Но первый же шторм разбил эту обманчивую красоту. Внезапно с севера налетел ветер, поднял крутую волну. Она с ревом обрушилась на наш буксир и крепко его потрепала, прежде чем мы добрались до берега.

23
{"b":"640265","o":1}