- Цурюк!..
Слышу, как сестренка зовет меня. Возвращаюсь туда, но полицаи уже погнали их в центр города. Пересекаю следующую улицу. По полю широкой дугой стоят немцы. Некоторые на поводках держат собак. Они находятся от меня на расстоянии 200-300 метров. Бегу вдоль оцепления, не приближаясь к ним. Наконец достиг улицы, тянувшейся вдоль реки. Здесь, на окраине города, евреи не живут. Пересекаю ближайший двор. Из дома выбегает женщина и осыпает меня проклятиями. За что она меня так? Почему вместо сочувствия столько ненависти? За этой улицей заболоченная пойма, там немцев не должно быть. Слева на расстоянии километра по пойме бегут люди. С моста по беглецам бьют пулеметы, вижу, как эти люди падают. Но меня они не заметят, слишком далеко. Под ногами захлюпала вода. Еще несколько десятков метров и вот спасительная река. Она здесь неширокая, и перебраться вплавь не составит труда, а дальше -густые заросли. Вдруг из прибрежного куста выбежал немец. Короткая очередь из автомата, и трассирующие пули пронеслись мимо.
- Хальт!
Я поднял руки. Немец подошел ближе. Он невысок, немолодой, лицо обросло рыжей щетиной, видно, немцы так загружены "работой", что некогда побриться.
- Ци ты зид, ци ты поляк?
Только теперь до меня дошло, что на еврея я не похож. На мне гимназическая шинель без желтых лат.
- Я, пане, поляк, пришел оттуда, - показываю на виднеющуюся за рекой деревню.
Но немец приказывает идти вперед и выводит меня на улицу. Там стоит молодой знакомый поляк. Немец подзывает его и, указывая на меня, спрашивает:
- Ци он зид, ци поляк?
Парень пожимает плечами, он меня не знает. Но немец ведет меня дальше, в центр города. Немцев там не видно, попадаются военные в незнакомой форме. Это и есть литовцы. Они добровольно участвуют в этих "ратных" делах, лучше немцев разбираются в наших евреях. На площади за сетчатой оградой сквера темная масса тесно сбившихся людей. Рядом со взрослыми видны дети. Отдельных лиц различить нельзя, может, маме и сестричке удалось спрятаться и их здесь нет? На другой стороне ограды охрана из полицаев и литовцев. Подходит литовский офицер. Он высок, красив, подтянут, чисто выбрит. В другой обстановке не мог бы поверить, что такой человек руководит убийством тысяч женщин и детей. Литовец хорошо говорит по-польски. Доказываю ему, что утром пришел с деревни к сапожнику. Почему бежал? Так ведь услышал, что стреляют, и побежал напрямик домой. Литовец говорит немцу, что я не жид: мальчишка испугался и побежал домой в свою деревню.
Иду обратно по той же улице. На меня гитлеровские пособники не обращают внимания. Литовские солдаты срывают ставни, вламываются в еврейские дома, выгоняют спрятавшихся евреев. У обреченных на смерть окаменели лица, кажется, до них не доходит смысл происходящего. Вот мальчик машинально ступил на тротуар. Здоровенный солдат бьет его сапогом в спину. Мальчик качнулся, с трудом удержался на ногах, ему очень больно, но он не плачет. Евреи идут молча, не просят пощады. Дальше улица пустынна, палачи там прошли. На окраине города уже нет оцепления. Из деревни в город толпа женщин идет грабить. Они спешат. Еще живы евреи, а их дома уже разграблены соседями. Немцы не возражают, самое ценное они изъяли у евреев заранее.
Наугад бреду по безлюдному полю. Словно в насмешку, природа подарила нам еще один теплый солнечный день ушедшего бабьего лета. Издали, со стороны полустанка, доносится пулеметная очередь, затем одиночные выстрелы. Убивают. Эти выстрелы - будто вбиваемые в голову гвозди. Нет слез, лишь тупая боль внутри. Гибнут мои близкие, товарищи, знакомые, гибнет окружающий мир, с которым я был связан тысячью невидимых нитей, вне которого я себя не представлял. Это кажется невероятным, будто кошмарный сон.
Опять выстрелы. Они торопятся. Предстоит большой объем работ во имя идеи, начертанной фюрером. Ведь это они привели убийц - солдата, целовавшего мою сестричку, и интеллигентного штабного офицера.
Я подался в Барановичи. Как-никак, областной центр, в котором только евреев больше 10 тысяч. Не могут же там на виду у всех убить столько людей. Держась подальше от дороги, я уходил навсегда из своего родного города.
НЕСБЫВШИЕСЯ НАДЕЖДЫ
В Барановичах евреи жили в своих домах, свободно передвигались по городу с нашитыми желтыми звездами. Город большой, с пригородами, мастерскими, подземными сооружениями, который окружить и тщательно прочесать в поисках евреев казалось невозможным. Поэтому евреи чувствовали себя здесь в большей безопасности, но регулярно выполняли требования по сдаче золотых вещей.
Приютили меня Сухаревские - добрые знакомые моих родителей. Как и всем евреям, им предстояла тяжелая зима, и долго пользоваться гостеприимством этой семьи я не мог. Я знал, что недалеко от Слонима в деревне Полонка живет последняя оставшаяся в живых двоюродная бабушка - Мерча Бревда. Женщина из Полонки рассказала, что в имение вернулась прежняя помещица вдова польского полковника, хлопочущая перед немецким начальством, чтобы не трогали евреев ее деревни. Эта еврейка скоро возвращается домой и согласна взять меня с собой.
На окраине города Барановичи мы сняли желтые "латы". Пробираясь перелесками, держась подальше от дорог, нам удалось добраться к вечеру в Полонку. Дом, в котором жили мои родственники, представлял собой длинное приземистое строение, крытое соломой, передняя часть которого состояла из жилых комнат с маленькими подслеповатыми окнами, за ними был сарай для скотины, а дальше - гумно с ржаной соломой и необмолоченным овсом.
В доме властвовал матриархат во главе с двоюродной бабушкой. Это была худенькая, согнутая годами тяжкого труда, но еще весьма подвижная старушка. Ее муж - дед Шахнюк Бревда был высоким, могучего телосложения стариком с окладистой бородой, единственным занятием которого была трехкратная ежедневная молитва и изучение Гемары. Два сына, такие же крепкие, как отец, ежедневно уходили в имение работать на лесопилке. Младшая дочь (старшая вышла замуж за раввина и перед войной уехала в Америку) Дебора или, как ее ласково звали, Доба, была веселой плотно сбитой девушкой лет двадцати с округлым румяным лицом. Она редко бывала дома - уходила помогать польским соседям: шла молотьба.
Я целыми днями сидел у окна, смотрел из-за занавески на единственную улицу деревни, изрезанную по всей ширине колесами телег, с многочисленными лужами, покрытыми по утрам тонким льдом. Улица была пустынна, лишь изредка проедет телега, груженная сеном или соломой. Часто шел дождь или мокрый снег. За стеной слышен был монотонный речитатив деда, от которого еще тоскливее становилось на душе. Дом оживлялся лишь к вечеру, когда вся семья собиралась за ужином. На столе появлялась большая миска с картошкой в мундире. Очищенную картошку макали в поджаренное льняное семя и посыпали солью. Про новые расстрелы евреев не стало слышно, и разговоры касались лишь скудных деревенских новостей. Иногда попадалась мне "Баранавицкая газэта", в которой описывались радужные перспективы, открывшиеся перед белорусским народом благодаря германскому рейху. Подчеркивалось, что все беды человечества от жидов. Они в сговоре с большевиками и капиталистами Англии и Америки собирались поработить весь мир. Это удобрялось стишком, например:
Кали прийшли саветы,
Паны пайшли у лозы,
Мужики у калхозы,
А жыды алзели акуляры
И засели у канцылярыи.
Заканчивалось все призывом вступать в белорусскую полицию и записываться в организацию "Саюз беларускай моладзи" под руководством партии "Беларуская самапомач".
Староста деревни предупредил бабушку, чтобы я не появлялся в деревне, но и оставаться дома без дела стало невмоготу. Однажды бабушка привела знакомого крестьянина, одетого в длинный овчинный тулуп и валенки. Оглядев меня, он сказал:
- Да, не похож, пускай у меня поживет, скажу - родственник.
Уселись мы в розвальни, и небольшая лошадка резво помчала нас прочь от Полонки. Долго мы сидели молча, слышен был лишь скрип полозьев и стук снежных ошметков из-под конских копыт о передок саней. Василь (так звали крестьянина) обернулся ко мне и спросил: