— Знаешь, каково, когда пули летают вокруг? — спрашивает она тихо, телом прижимаясь к телу рядом.
— И каково?
— Страшно до ужаса просто, — она ему в кожу смеется, он улыбается, пальцами волосы ее с плеч в сторону убирает.
Однажды война закончится, и они оба друг о друге не вспомнят даже.
Поэтому она уходит после того, как он засыпает. Поэтому она всегда уходит после того, как он засыпает. Отец учил, что любовь — язва; любовь — чума. Отец бил ее ремнем по голому телу, пьяно орал, что она сможет стать лишь портовой шлюхой, и пил, пил, пил. И сдох до начала войны.
И она сдохнет.
Все сдыхают.
Но до того, как сдохнет, хотя бы сможет что-то изменить. Хотя бы сможет защитить тех, кто сам себя защитить не в состоянии.
Связываться с начальником штаба в планы не входило; как и получать от него эти укоризненный взгляды всякий раз, когда ловит пулю.
iii.
День начинается на часа полтора раньше из-за очередной горячей точки, где начинается стрельба без предупреждения. Он не бреется, не ест и не пьет даже воду, одевается за минуту, если не быстрее и за координацию берется моментально. Мозги работают в усиленном режиме, стресса никакого, только усталость слишком ощутимая; он не думает о том, что спал всего два часа.
И только спустя час понимает, где именно начались боевые действия.
Тот самый отряд, тот самый разбитый лагерь, где ночует она. Где ночевала и сегодня.
Спокойствие титаническое, мысли в голову совершенно никакие не лезут. Почему-то он привык уже в ней не сомневаться; почему-то ему кажется, что уж там-то точно ничего не случится. Уж если кто и пройдет всю войну, то это она.
С кучей ранений, с боевыми шрамами, возможно с пулей, которую вытащат из нее, которую она будет носить на цепочке на шее; но такие, как она — поразительно живучие.
Он не переживает за нее даже. Выдыхает, когда поступает информация, что стрельба прекратилась. Матерится и рукой бьет по столу, когда слышит, что почти весь отряд положили. Но все еще не думает о ней; только раздражается от того, что из этого сражения свои вышли пораженными, а не победителями.
Потому не сразу понимает, о чем речь, когда к нему входит один из подчиненных и в сторону его отводит.
— Чего там еще?
— Она мертва, сэр.
— Кто «она»?
— Она, сэр. Девчонка в мужских штанах.
Осознание бьет спустя три с половиной секунды, и он просто взгляд на говорящего переводит и тупо смотрит на него.
— Соболезную, сэр. Нам пока не удалось найти ее труп, но вероятность того, что она мертва крайне велика. Сослуживец говорит, что видел, как она поймала несколько пуль сразу и упала.
Дальше он не слушает.
Дальше и не нужно по сути.
Девчонка умирает настолько обыденно и просто, а у него даже язык не поворачивается называть ее девчонкой. Просто пулю под ребра, другую в желудок. Просто перепачканная кровью одежда и лицо все в крови.
И он плюет за здравый смысл, на все попытки отговорить его. Лезет туда, куда еще несколько дней после военных действий лучше не лезть. Рискует своей сраной шкурой, лишь бы просто вытащить ее труп. Лишь бы убедиться, что это именно она умерла, а не какая-то другая в мужской форме, не какая-то с теми же принципами.
В голове все так же стоит ее «жалкий трус», пока он ищет длинные светлые волосы, пока переворачивает трупы, пока просто ищет ее.
Ищет и никак не находит.
Нужный труп находится почти на самом закате. И у нее глаза широко открыты, а у него ступор полный, у него неверие во взгляде, в движениях. И он не понимает до конца, что это она, она мертвая, мертвая, мертвая, как и все вокруг.
Такие, как она, просто не умирают.
Такие, как он, умирают за день до конца войны, получая пулю в затылок, практически в упор. Быстро, не успев осознать.
Без могилы, без памяти, без близких, которые могли бы присутствовать и помнить.
iv.
Линкольн смотрит спокойно и слишком безэмоционально, стоя посреди главного зала. Никаких приветственных речей, никакого самолюбия. Он по взглядам окружающих понимает, что они знают, кто он и зачем приехал в Институт.
Спокойствие нарушается лишь на секунду, когда он вдруг обрывает собственную фразу, обращенную к одному из охотников, сидящих за панелью наблюдения. В поле зрения попадают светлые, практически белые волосы. И странное ощущение узнавания.
— Мне нужны отчеты за последний месяц, — говорит, переводя взгляд с нее. — Записи с камер внутреннего и наружного наблюдения.
Он в работу погружается и совершенно забывает об этом странном эффекте узнавания, вдруг на пару секунд ударившего в самый мозг. У него целый бардак на новом рабочем месте, у него поручение от Конклава; у него банально — желание закончить со всем и уехать отсюда как можно скорее, лишь бы не чувствовать на себе эти вечные презрительные взгляды. В лицо никто не решается презирать, только в спину.
Линкольн погружается в работу сразу же, не раздумывая.
И мысленно обещает себе, что здесь его интересует только работа.
(Как будто в Идрисе его интересовало что-то другое.)
Он вспоминает о ней только тогда, когда она за один вечер умудряется нарушить порядка десяти законов, а все окружающие смотрят на нее, как на героиню.
Линкольн не злится. Линкольн просто не до конца понимает, что же в ней такого, что ее репутацию нарушение закона не просто не портит, а словно бы даже полирует.
Джессика Вэйланд закидывает ноги в грязных берцах на его лакированный стол, откидывается на спинку стула и коротко усмехается.
— Дай угадаю: ты отдашь меня под трибунал.
— Назови хотя бы пару причин, почему не должен.
— Я спасла этот сраный Институт.
И это звучит так твердо, так уверено, что он будто бы теряется на несколько секунд.
— Ты можешь отдать меня под трибунал, Бранвелл, — говорит она. — Меня осудят, возможно даже казнят. Пострадает мой парабатай. И в случае следующего нападения Валентина вы просто сдадитесь все, потому что будете следовать каждой букве закона, который никак вас не защитит. Или же ты можешь промолчать. Прикинуться слепым. Скажем, тебя не было в Институте. Или ты спал. Или любая другая причина. Никто не пострадает, я все так же продолжу делать все возможное, чтобы защитить Институт, Конклав и весь сумеречный мир, а ты будешь держать рот на замке и никогда и никому ничего не скажешь.
Он не знает, почему отпускает ее из кабинета, обещая ей самую суровую выволочку. По сути, лишь подписывает запрет на покидание здания в течение недели. И это все.
Она ограничивается домашним арестом, он так и не понимает, почему не докладывает до нее.
Линкольн отчетливо видит, что у Джесс есть стержень.
А еще то, что она подозревает его в предательстве. Не доверяет. Кусается и всячески отрицает тот факт, что, по сути, каждый раз, когда он не доносит на нее, он спасает ей жизнь.
Ощущение того, что он ее знает возвращается снова.
Лишь единожды, но слишком верно.
Посреди ночи, когда они пересекаются в пустом тренировочном зале, когда она бьет грушу голыми руками, даже не замотав их в бинты, когда у нее на костяшках кровь проступает.
Когда она вдруг оборачивается и говорит:
— Ты чертова канцелярская крыса, Бранвелл.
Когда она говорит:
— Ты хоть знаешь, что значит война?
Когда она смотрит ему прямо в глаза и говорит:
— Ты ничего тяжелее ручки в руках не держал.
Она говорит:
— Я видела смерть в сантиметрах от себя.
И когда она вдруг начинает рыдать, когда у нее дыхание становится свистящим, а он сам молча тянет ее в объятия, то в голове откуда-то выстраивается это ощущение знакомости. Когда она рыдает ему в грудь (а завтра, разумеется, станет все отрицать), во рту выстраиваются такие простые слова.
— Все будет хорошо, Джека. В этот раз ты не умрешь.