Гражданских ставят лицом к строю. Унтер срывает с них зюйдвестки, наброшенные на плечи норвежские плащи, приказывает снимать костюмы, обувь.
И они снимают. Двое садятся, чтобы расшнуровать ботинки. Двое делают это, поднимая поочередно ноги.
Солдат бросает нм охапку зеленого тряпья.
— Надевайте! — приказывает унтер.
И вот четверо, босые, в зеленых обносках с жирными буквами «SU» стоят перед строем. Унтер спрашивает строй:
— Узнаете?
Строй молчит. Пленные давно узнали товарищей — беглецов.
— Вы должны всегда помнить мои слова, — обращается к строю унтер. — Я говорил — побег карается расстрелом. А мы, немцы, от сказанного не отступаем. Вы должны понять — каждый бежавший будет пойман и убит. Убит, как последняя собака!
Унтер, расстегнув кобуру, вынимает пистолет, поворачивается к четверым. Они, побледнев, гордо вскинули головы. Их взгляды жадно тянутся к товарищам. Вот правый, танкист, шагнул вперед.
— Поклонитесь за нас родной земле, Федор!..
Выстрел, второй, третий, четвертый…
Унтер с удовлетворенным видом вкладывает в кобуру пистолет.
Строй окаменел. Все недвижимо уставили в землю глаза.
Свистит и воет вверху ветер.
Осенние листья кружатся и медленно оседают на неостывшие еще тела убитых..
Бум… Бум… Бум… — грохочет о скалы море.
Солдаты ударами ног переворачивают на спину убитых.
Гестаповец поочередно фотографирует их.
— Эс гут[10].— бросает он, направляясь к черной машине.
А назавтра погиб Жорка, единственный сослуживец Степана. Смерть оборвала тонкую нить, соединявшую Степана с прошлым. Теперь уже не с кем вспомнить жизнь в несуществующем артиллерийском полку, общих знакомых, бои, кошмарное окружение.
Вечером, незадолго до поверки, они лежали на нарах. Жорка, подперев кулаком подбородок, тоскующе смотрел в окно.
— Выходит, окончательный тупик? Бежать некуда? Амба?
— Остается только ждать. Вот выгонят на работу — узнаем…
— Можешь ждать, — раздраженно фыркнул Жорка, — а я не намерен. Терпения не хватает. Понимаешь? Да и загнешься к тому времени.
— Ну, и горячку пороть… какой смысл?
— А знаешь, почему те попались? Жратвой увлеклись. Это как пить дать.
Вошел старший барака Андрей Куртов. Этот парень с задумчивыми глазами все больше привлекал внимание Степана. Казалось, что Куртов не такой, как Зайцев и Егор. Он не орал на пленных, не подхалимничал перед немцами. Куртов говорил о них как-то двусмысленно, со скрытой иронией.
Вот и теперь он сказал:
— Новость, товарищи! С сегодняшнего дня будет выдаваться кипяток. Так что кто желает прополоскать кишки, пожалуйста. Без всякого строя, к кухне…
Дунька, прихватив котелок, первым вышел из комнаты.
— Хм, спешит захватить побольше, — бросил ему в след Васек.
— Пойдешь? — спросил Жорка Степана.
— И без кипятка кишки чистые.
— А я схожу.
Жорка ушел, а Степан повернулся раз, второй — от чертовых досок все тело болит. А впереди — осенняя ночь, спертый зловонный воздух…
Степан вышел к бараку. От кухни бредут пленные с котелками. Их насмешливо спрашивают:
— Чай?
— Какой там… Чай да кофе хозяева любят, а нам святая водичка.
— Сладкая?
— Конечно, если сахару добавить.
Кажется, близко, за горой, бушует огромный пожар. От него раскалились небо и стекла стоящих на пригорке домов, занялись сосны. Горит, не сгорая, листиком папиросной бумаги одинокое облачко.
По шоссе в одиночку и группами прохаживаются норвежцы. Напротив лагеря одни замедляют шаг, другие приостанавливаются. Опираясь на металлическую оградку, смотрят вниз, на русских.
Тихо. Откуда-то четко доносятся детские голоса, музыка…
И вдруг — короткая автоматная очередь: др-р-р…
Пленные около барака переглядываются. Что за выстрелы? Где-то рядом. Никто не обращает внимания на человека, который вынырнул из-за угла кухни. Бежит, поджав руками живот. Лицо белее коленкора. У него заплетаются ноги, он переходит на шаг, качается, падает на правый бок под стенку барака.
— Жорка! — Степан подбегает к товарищу, опускаясь на колени, тормошит его. — Жорка! Что с тобой? Жора!
Жорка молчит. Степан, стоя на коленях, растерянно смотрит на пленных. Они тоже молчат.
— Расступись! Столпились! — к Жорке проталкивается Садовников. Щупает пульс. Степан ищет в добрых глазах врача хоть малейшую надежду. Но ее, кажется, нет.
— Перенесем! Помогите! — говорит Садовников.
Степан, Васек и еще двое заносят Жорку в пустую комнату ревира, кладут посреди пола. Врач расстегивает на нем френч, поднимает рубаху. Прощупав впалый живот, он, отстранив металлический номер на шнурке, припадает ухом к груди, затем медленно одергивает подол рубахи, застегивает френч. Не поднимая головы, говорит:
— Живот, как швейной машиной, прошит…
У Степана застлало туманом глаза, защипало в горле. А из-за спины доносится голос. Он кажется Степану далеким, но знакомым. Кто же это? Ах, Зайцев. Что он?
— Допрыгался! Понесло к проволоке. А часовому что? Ему все равно. Дал очередь — вот и готов. Сам виноват…
У Жорки высоко поднялась грудь, и судорога волною прошла по всему телу.
Садовников опять берет его руку, ищет пальцами пульс, но он уже не бьется. Подняв с пола пилотку, врач накрывает ею лицо умершего, встает.
11
За несколько дней лагерь в яме неузнаваемо преобразился: два ряда густо перекрещенной колючей проволоки, по углам деревянные вышки, на которых день и ночь маячат под крышами часовые в касках. Оттуда же, из-под крыш, стерегуще выглядывают стволы пулеметов, у подножья сторожевых вышек притаились плоские железобетонные укрытия с амбразурами, обращенными в сторону лагеря и норвежских домов.
Теперь хозяева взялись за благоустройство лагерного двора и строительство большой многоместной уборной.
А в жилом бараке все оставалось по-прежнему. О нем точно забыли. Как и раньше, в комнатах не было света и печей, пленные спали на голых нарах так плотно, что человек не мог повернуться, не потревожив по меньшей мере двух соседей. Как и раньше, в коридор заносили на ночь бочки-параши, от которых комнаты насыщались густым зловонием. И по-прежнему ветер трепал на крыше барака лоскутья толи. При малейшем дожде вода, не задерживаясь, лилась ручьями в комнаты. А так как октябрьские дни редко обходились без дождя, одежда пленных никогда не просыхала.
Антон усердно комплектовал штат холуев. Теперь у «русского коменданта» было десять помощников. С белой повязкой на левой руке и толстым резиновым шлангом в правой, они дежурили днем у дверей барака, около двух внутренних ворот, ведущих к проходной и на кухню, следили за порядком в бараке.
Поначалу полицаи жили вместе с пленными в различных комнатах. Но как-то утром, лишь только немцы открыли барак, Егор прибежал к Зайцеву. Он весь трясся.
— Что ты? Холодно, что ли? — Зайцев расправлял под ремнем еще нестарую темно-синюю гимнастерку. — Сейчас поверка. А потом сразу за хлебом. Сегодня выгоним всех камень таскать.
— Успеешь с камнем. Меня ночью чуть не порешили. Насилу отбился.
— Такого верзилу обидели? — Зайцев расхохотался. — Арцт, слышишь? Бедненький…
— И нечего ржать, — обиделся Егор. — Самого бы притиснуть — пожалуй, не то запел бы.
Зайцев, представив, как чьи-то цепкие пальцы злобно сдавливают его горло, оборвал смех. Сдвинув черные брови, он дернул Егора за рукав.
— Кто? Скажи, кто? Хоть одного покажи!..
— Я не кот, чтобы в темноте видеть. Почем знаю… Все они, падлы, готовы разорвать в клочья. Баланда поперек горла встала… И щербатого забыть не могут. Тот концы отдал, а все поминают.
— Кто? Назови!
Егор замялся Он, конечно, может назвать тех, кто его упрекает. Им набьют морды, вложат шлангов, а потом что? Зайцеву ветер в спину — живет отдельно… Нет, дудки! Нашел дурака… Егор неопределенно тянет: