– От лукавого, – с ужасом повторяла она, – дура ненормальная.
Она снова пыталась подумать об Алексее, и, не находя в себе силы заставить себя это сделать, снова поражалась тому, как быстро это все самое странное – произошло с ней. Алексею она позвонила и он, слава богу, на четвертый звонок, взял трубку. Был занят, что-то быстро проговорил, вернее, прокричал даже, отключив аппарат после разговора практически сразу. Мила набирала его номер еще несколько раз, но все – безуспешно. С трудом дождалась следующего дня, когда должна была снова идти в контору, зная, что встретит его там, и с некоторым ужасом ожидая, что же будет дальше.
Встретила. Удивилась. И тому, как он посмотрел на нее, также странно, непривычно по-доброму, также обворожительно обещающе, как она даже ожидать не могла. А когда посмотрел, ей сразу пришлось опустить глаза, была не в состоянии выдержать его взгляда. Не хватало дыхания, было снова нестерпимо стыдно, не от желания или страха, а от того, что это было, без всякого сомнения, не сиюминутное увлечение, а что-то серьезное и мучительное, и, самое ужасное, что-то так некстати повторяющее все те ощущения, которые она испытывала, когда встретила Алексея впервые, на том странном восточном корпоративном вечере в ожидании Нового Года.
Роман, этот злополучный «первый встречный в метро», и «старый знакомый» поступил к ним на работу, на полную занятость. Когда она узнала об этом, то вышла в коридор, медленно дошла до туалета, стараясь не покачиваться, закрыла лицо, чтобы никто не видел слез. «Как же так?» – вертелось у нее на языке, но она вновь видела перед собой его улыбку, и ей вновь и вновь хотелось только одного: ощутить его присутствие.
Снова звонила в Москву, Алексей снова не подходил, или подходил и говорил очень кратко. Целовала сына, повела его в супермаркет, и целый час поила чаем с пирожными и черствыми булочками в кафе. Пыталась вспомнить, как жила все это время, как ни одной минуты не думала ни о ком кроме Алексея, как мучительно это было, при ощущении полного безучастия и равнодушия. А потом поняла, что ничего не может с собой поделать. Только пытается представить, как обнимает Романа, и уже давно знает, что это самое светлое чувство и давно – смысл жизни, и что он, конечно же, думает все также, и то же самое, и главное, – нуждается в ее заботе. Ощутив прямоту и ужас собственной женственной слабости, ей стало вдруг совсем нестерпимо. Она пыталась отгонять эти странно пришедшие, тяжеловесные мысли, зная, хорошо зная, что только они и приносят ей теперь долгожданное ощущение счастье, и ради них она собственно и просыпается по утрам.
Через пару дней позвонил Алексей, он был в приподнятом настроении, сказал, что все хорошо, попросил не беспокоиться, сообщив, что задерживается еще на десять дней.
Проснулась ночью. Вся горела. Вспомнила, как они впервые поехали вместе отдыхать на юг, и какие были теплые вечера, как пахло кипарисами, и как святились маленькие красные маячки на горе, и как на базаре они купили много винограда и зелени, а потом смеялись, пили красное вино и не спали все ночь. Ей тогда казалось, что они стали единым целым навсегда. Было невозможно представить себе жизнь вне его, было невозможно себе представить, что этот фейерверк разговоров, чувств, ощущений можно чем-то заменить. Когда они гуляли, она обычно обнимала его за талию, прицеплялась пальцем руки к его поясу, так они и гуляли по аллеям, так и шли, казалось, по жизни. Длилась эта идиллия, правда, совсем недолго, а потом началась обыкновенная жизнь. Вместе и порознь. Жизнь, которая ее давно и совершенно устраивала, собственно благодаря ощущению того, что дороже его нет никого и быть не может, и что так было и будет всегда. В минуту этих воспоминаний и размышлений она вдруг с радостью поняла, что, наконец, забыла все-таки о Романе, и ей больше не хочется представлять себе, как он улыбается и обнимает ее за талию, как она тонет в его объятиях, и засыпает где-то на берегу моря. «Снова? Почему «снова»? Я что-то путаю», – твердила она себе, с ужасом понимая, что окончательно запуталась, и что ей дико хочется любви и полета, как никогда, вернее, как в юности, и что это самое ужасное, что могло приключиться, потому что тогда, в юности это было одно, а теперь она не только не сможет себя уважать, но и жить вообще больше не сможет, и делать ничего не сможет, потому как тогда надежды не будет уже ни на что, если только понять, что в жизни все так страшно и несправедливо.
Если пять лет назад, она иногда мечтала о чем-то новом, неожиданном, хоть на мгновение, тайно от других, и, конечно, от себя, теперь отчетливо осознавала, что изменение чего-либо в этой ее странной и немного грустной жизни, будет полным крахом. А еще она отчетливо осознавала, что отделаться от мысли о Романе она не может все равно, как ни старается, как будто ей в голову ввели электроды, и парализовали волю. А еще было это тепло неимоверное внутри и радость, как будто извне на нее проецируемое, ниоткуда снизошло чудо и уже не точила ее, а обжигало.
Утром он встречал ее у ворот офиса. «Чтоб ты провалился!» – вертелось у нее на языке, но, увидев его, она почувствовала такую нежность и странный трепет, что даже не могла уже на него сердиться.
Красивым он не был. Да, не был, конечно. Сильным торсом тоже не обладал, в общем-то. Пронзающие, бьющие вовнутрь токи были столь явными, что она даже глаза закрывала и ежилась вся, только бы никто не видел ее лица, на котором, как ей казалось, все отражалось в первозданном виде.
– Наваждение какое-то, – успела сказать она ему, но он, похоже, не расслышал, или сделал вид, что не расслышал, продолжая ей рассказывать о чем-то своем, о вчерашнем и завтрашнем, работе, доме, ну как обычно.
Начала рассматривать его, сначала исподтишка, потом явно, открыто. Просто сидела на другом конце коридора, сбоку от кофе-аппарата и глядела на него. Он был очень быстрым, и, в отличие от Алексея, ярким каким-то, активным. Как заряжал энергией от одного своего присутствия. Все поймет, вертелось в голове. Все поймет, и будет слушать, и будет все знать обо мне и любить, и просто очень хорошо будет, как раньше. Как когда-то раньше. С этой мыслью она покидала работу каждый день и вставала теперь рано утром, чтобы быстро заварить кашу и одеть сына, о котором теперь думала в самую последнюю очередь.
В какой-то момент ей стало нестерпимо от мысли, что все придется делать заново. Красный цвет рубашки Алексея так шел к его загорелому лицу, а Роман…. Роман никогда не носил таких рубашек.
Ей становилось страшно от этих мыслей, неловко. Стыдно снова до такой степени, что было невыносимо оставаться наедине с собой. И все-таки она радовалась, дико радовалась каждый раз, когда видела его, и от этого пронзительного ощущения боли было совершенно некуда деться. Уже собиралась идти к нему, когда позвонил Алексей и сказал, что вернется через полчаса. Встретила его на пороге и обняла. Он как всегда быстро позавтракал и ушел готовить бумаги для предстоящей встречи в офисе.
Самое страшное было впереди. На следующий день, когда Роман встретил ее перед входом в контору с букетом цветом и смеялся от счастья и радости, как ребенок, повторяя, что ждал этой встречи очень давно и всю жизнь. Шутил про любовь, хохотал до упаду, и она шутила и смеялась, тонула в его взглядах и в этой жуткой идеи возможности, о которой всегда мечтаешь, как о последней надежде, но которую вовсе ведь и не ожидаешь никогда. Поймала себя на мысли, что постепенно свыкалась с мыслью, что в ее сознании их теперь будет всегда двое, и от этого сладостного примирения, вновь хотелось жить и надеяться, а отчаяние отходило на задний далекий план, пытаясь спрятаться где-то там, на случайных похоронах на самом дне сердца.
– Только бы он уехал, только бы разлюбил, только бы это все закончилось, – думала она вновь и вновь, отгоняя от себя ощущение его каждодневного присутствия. Но он не уезжал, и разлюбить тоже не собирался.
Потом, впрочем, в один прекрасный день собрал вещи и уехал в другую страну. Узнав об этом, она села на стул и, одну за другой, съела всю коробку конфет черного шоколада, которую он ей подарил накануне, когда они долго шли по Московскому проспекту до близлежащего метро и о чем-то весело болтали, держась за руки. Потом ее вырвало, а потом она с облегчением поняла, что можно и нужно снова идти домой, что слушать ее о ней уже никто никогда не будет, и что можно, наконец, просто жить и думать об Алексее, и ждать, что когда-нибудь, когда-нибудь… Вернее, что он никогда больше ни за что не появится в ее жизни. Через полгода она узнала, благодаря случайно оброненной фразе, что в Москве у Алексея была подруга, и что те ощущения, которые она испытывала, были каким-то общим котлом эмоций, в который они все одновременно погрузились. Эта информация ничего не прибавила и не убавила, было все равно. Память, нет-нет, а все равно лелеет первые минуты неподвластных чувств, которые, к счастью, проходят, уступая место чему-то более важному, сильному, настоящему. А еще она знала, что по какой-то странной причине или аномалии, эти, вот, первые ощущения любви, у нее никогда не стирались, как будто химическая формула, заложенная в голову при первом взгляде на того самого человека, в ее собственной голове так и оставалась неизменной, вопреки всем открытым законам и зарытым воспоминаниям. Она также плакала, когда видела его по утрам, также бешено скучала, когда уезжала, но перестала считать это чем-то особенным, как будто привыкла, что должно и может быть только так. А Романа она тоже очень ждала.