Да благословит Господь вино!
18
Окрыляющую силу вина я узнал в родном доме и очень рано.
Было мне лет шесть, мы только что перекочевали в Новое Село. И вот по какому-то случаю, зимой, Анна Николаевна налила мне за столом глоток сладко-сиропного кагора или пунша. Потом, чуть погодя, мы, малышня, барахтались на речной заснеженной горке, игрались. Мне стало почему-то тесно, медлительно, скучно, я хотел парения, брызг, огня. Меня что-то приподымало над землёй, влекло ввысь.
- Э-э-эй, рас-с-ступи-и-ись! - пискнул я этим неуклюжим мальчишкам и девчонкам, загородившим весь спуск, и помчался вниз без санок - бегом.
Меня как подмывало. Хотелось полёта. Я его и испытал. Уже на серёдке покатого берега напуншенные, подкагоренные ножонки мои вдрызг передрались между собой, переплелись в ссоре, и я кубарем, кубарем засамолётил дальше вниз, на лёд. Несчастный нос мой - крак! шмяк! - и распомидорился, заалел кровавой юшкой...
Однако ж, несмотря на кровавый финал первого знакомства с вином, окрыляющая сила его запомнилась, впала в душу. Одуряющую, убивающую силу его я узнал уже вне дома и много позже. Анна Николаевна, само собой, после того хмельного моего летания на реке долго потом, вплоть до отроческих моих лет, не наполняла мне стакан своей рукой. Да я и сам вина не жаждал. Пока мы не переехали на улицу Ленина, и я очутился в новой уличной компании. Как раз в этот период начала перебраживать во мне кровь, менять свой детский состав на подростковый, мир вокруг меня странно заколебался, потерял чёткость очертаний, законы и правила бытия стали мне и тесны и смешны своей нелепостью. То, что раньше казалось преступлением, теперь, в 13-14 лет, гляделось лёгкой шалостью, весёлой потехой, хохмой.
Я уже принялся покуривать всерьёз. До этого был как-то казусный случай, когда я ещё не ходил в школу. Муттер, как всегда, оставила нас с Любой (она училась во вторую смену) одних и ушла на работу. К нам в гости припожаловал наш приятель, из соседских, бойкий, гораздый на выдумки шпингалет наших годков. Он, увидав пачку махорки (ею поливался в огороде лук от червяков), быстренько организовал табачную игру. Анна Николаевна, вернувшись домой, застала кульминацию действа: дым в избе стоял коромыслом, бледный сын икал и отплевывал махорку, а шустрый гость-салапет деловито затаптывал тлеющую дыру в нашем единственном стёганом одеяле... Педагогический такт в тот момент Анне Николаевне, надо признать, изменил - досталось крепко и мне, и гостю.
Потом раз или два, балуясь у костра в лесу, мы, пацанва, подпаливали обломки сухих веток с одного конца и всасывали дым, словно потягивали толстые сигары. Дым был горек, едуч, отвратен. И вот однажды на пляже взрослый уже парень, выудив последнюю сигарету из пачки, отшвырнул её к нам под носы - мы лежали рядком на песке. И - замкнулась какая-то цепь случайностей, начался процесс, зародилась глупая, глупейшая, самая наидурацкая привычка на свете. Долгие годы пришлось мне потом мучиться, корежиться, пытаясь отлепиться от сигареты. Знать бы заранее - на речку в тот день не пошёл бы!
И чем так привлекла наше внимание та выпотрошенная жёлтая пачка из-под дешёвых вьетнамских сигарет, на которой улыбался плосколицый азиатский строитель с кельмой? Мы рассматривали эту улыбку вьетнамца-искусителя, и вдруг нам всем - а было нас особей пять-шесть - нестерпимо приспичило заиметь такую пачку сигарет. Именно вдруг и именно всем одновременно. Мы даже ополаскиваться не стали, шустренько оделись, соскребли мелочь по карманам - набралось 25 копеек: хватит ли? Мы рысцой припустили в село, в магазине увидели - вьетнамские сигареты стоят гривенник. Самый длинный из нас, Юрка Мехоношин, рискнул, баском потребовал у продавщицы две пачки и коробок спичек - дала. Мы метнулись, опять бегом, на речку, забрались в кусты, распечатали пачку, укусили по сигаретине, чиркнули спичкой, клюнули сигаретинами огонёк и...
От кашля нашего чуть не повалились близстоящие деревья. Мы кашляли, пуча глаза, обливаясь слезами и оплевывая друг дружку - едкий вьетнамский дым достал до самых пяток. Но только Сережка Котляр сразу отбросил сигарету, остальные, корчась в судорогах кашля, цепко удерживали свои сигаретины кулаками и - по новой, теперь уже осторожнее, учёней: вдо-о-ох... затя-яж-ка... вы-ы-ыдох... Мамочка моя, мамочка! Голова-то! Что это с моей головушкой? Поплыла, закружилась, опустела, зазвенела, затуманилась... Под пупком тягуче заныло, засвербило, запостанывало... И через минуту-другую так захотелось всласть вывернуть желудок, прополоскаться, так подкатило под вздох - вот-вот и кувыркнусь...
И сколько ж усилий, воли пришлось затратить через два часа после того, чтобы заставить себя выкурить ещё одну сигарету - опять всей кодлой, всем колхозом, без права на отступ, на увёртку, на слабинку. Потом я вытянул дым ещё из одной сигаретины, и ещё из одной, и - понеслось-поехало на целых восемнадцать лет. Внимание муттер к своему "пороку" я старался не привлекать - прятался, перебивал запах табачный чем мог и в открытую закурил в её присутствии лишь после школы...
Но с зеленым вином, к счастью, дело оказалось заковыристей - сразу не приучишься. Первая серьёзная проба произошла у меня тоже случайно, и опять-таки роль свою роковую сыграла... этикетка. Действительно, я не шучу: люди, придающие товару, пусть и ядовитому, красочный, привлекательный вид, люди эти далеко не олигофрены, мозги у них в большущем порядке, и они тонко разбираются в струнах покупательской души.
Мы зашли с Серёжкой Тишкиным, тем самым, что рисовал ловчей меня, в продмаг и углядели на витрине чудные бутылки - пузатые, с яркой пробкой и цветастой красивой нашлёпкой, да не одной, а двумя. В таких таинственных бутылках в приключенческих фильмах отправляли по волнам свои послания гибнущие мореплаватели.
Мы с Серёгой, за минуту до того и не помышлявшие о пьянстве, тряхнули карманами, натрясли искомые рупь пятьдесят три, приобрели заморское вино (это оказался румынский токай), тут же прикупили буханку хлеба, взяли у нас дома эмалированную кружку и отправились на остров. Дышала уже мартовская весна, но лёд на реке держался, и мы вышагивали смело по накатанной лёдовой дороге: впереди моя пушистая и криволапая Толстунька, сзади я, Серёга и бутыль. Мы нашли ложбину, один склон которой синел снегом, а другой зелёнел уже подтравьем, расположились на солнечной стороне, раскупорили пузатый сосуд и выпустили виноградного джинна на весеннюю волю. Не знаю, был ли это первый винный опыт у Сереги, но он умудрился после стакана вина сохранить и голову и ноги, я же помнил, помнил себя, видел деревья, мох на коре, чуял запахи оттаивающей земли, слышал стрекотание сороки над головой, и вдруг всё это сдвинулось с места, сжалось-разжалось, качнулось, поплыло...
Друг Серёга вёл-тащил меня, обвисшего, слюнявого, по переулку домой, сзади, покачиваясь, понуро плелась Толстунька; Серёжка мочил в вине хлеб, кормил ее, и незадачливую мою собаченцию тоже развезло.
Я хоть и видел, но, конечно, не запомнил, какова была реакция Анны Николаевны на явление родного сына в таком богомерзком виде и состоянии. Не помню и как откачивала она меня, промывая мне желудок и подсовывая под пьяное моё рыло помойное ведро, но уж, думаю, радости она не испытала и, скорей всего, сжималось её материнское сердце в тоске и страхе - началось! По стопам папаши сын пойдёт, родной и разъединственный...
Следующий - теперь уже водочный - урок стал ещё более жестоким и болезненным для моего хилого организма. Провожали в армию Юрку Мехоношина (мы жили с Мехоношиными в двухквартирной хибаре через стенку), в день этот я с утра помогал суетиться, ездил в Абакан приглашать Юркиных родичей - устал, изморозился. Когда за проводильным столом мне наравне со взрослыми вбухали полный стакан водяры, я залпом, не дыша, его выхлебал...
Что было потом, и вспоминать неохота: я думал, что умираю. И я хотел подохнуть, лишь бы не терпеть таких мук, таких подлых страданий. И опять Анна Николаевна выхаживала меня, отпаивала, утирала мне сопли, моля не существующего для нее Бога вразумить меня, избавить от влечения, от любопытства к отраве. Я вижу себя того как бы глазами матери: скрючившегося на кровати, синюшного, вонючего, с перекошенным ртом, стонущего, рычащего убить да и только! Но Анна Николаевна на следующий день, когда я, покачиваясь и вздрагивая от икоты, выполз на кухню, лишь коротко и серьёзно сказала: