Вторая сложность - столкновение в одном классе мамы-преподавательницы и сынишки-ученика - тоже проявилась не сразу. У нас работали две немки. И специально не специально ли так вышло, но в моем классе иняз в наши головы вдалбливала другая немка - молодая нервная хакаска, Тамара Сергеевна. С матерью моей у нее были, судя по всему - как я уже потом, позже догадался, отношения довольно сложные, замысловатые.
То ли конкуренция за плановые часы (больше часов - весомей зарплата), то ли профессиональное соперничество, то ли возрастной антагонизм - не знаю. Бог с ними. Только Тамара Сергеевна держалась со мною подчеркнуто сухо, официально, чуть пренебрежительно, свысока.
Рисовала она мне в журнале после каждого ответа пятёрку - фюнф. Правда, ненавистный дойч я долбил больше других предметов (вернее, только его и долбил), поднадувая пузырь-статус отличника, но всё же по-немецки я гундосил в лучшем случае на фир, то есть на "хор". Но в том-то и штуковина, что Тамара Сергеевна, снисходительно-брезгливо морщась, выставляла каждый раз сынку "соперницы" демонстративно-унизительную пятерку. У меня хватало детской глупости и безволия этому вполне искренне радоваться.
Лишь однажды гейзер, бурливший в душе Тамары Сергеевны, прорвался наружу, обжёг меня, ошпарил, испугал. Во время очередного урока - а было это уже в 8-м, уже когда я начал стремительно разбалтываться - Тамару Сергеевну одолел чох. Простудилась, видно. Почихает, почихает в платочек и - опять: "Шпрехен зи битте дойч". И чёрт же меня дёрнул! Сидел я на первой парте, с краю, рядом с Людой, первой моей ещё полудетской любовью. И так мне хотелось перед ней, перед Людочкой, вывернуться - показаться остроумным, сообразительным, находчивым. Я и сообразил, я и нашелся - приник к её ушку, приложил лодочкой ладонь к своим губам и прошептал:
- Тамара-то точь-в-точь как наша Мурка чихает - пчхи! пчхи! пчхи!
Я уже приготовился захихикать вместе с Людочкой - до того ловко передразнил я немку, как вдруг Тамара Сергеевна, не слабже чем та же Мурка на мышь, прыгнула на меня, вцепилась в шкирку, выволокла из-за парты, швырнула к доске. Следом подскочила ко мне, обомлевшему, оцепеневшему, сгребла за грудки (я был ниже её на полголовы) и принялась стебахать меня лопатками о доску, стирая моей спиной меловые модальные глаголы. Она визжала, брызгая в испуганное мое лицо гриппозной слюной:
- Как ты смеешь? Ты свою мать не посмеешь передразнивать? А меня можно? Тогда у нее учись! У нее - понял?!
Увы, параноидная сцена закончилась слезами - и Тамары Сергеевны, и моими. Сперва она, перестав терзать меня, бросилась, рыдая, из класса. Следом, взвывая и втирая кулаками слёзы обратно в глаза, ринулся в коридор и я. Что в сей пикантный момент делали одноклассники - хоть убей не помню, но, думаю, удовольствие зрительское они испытали не из последних.
Само собой, Анна Николаевна, моя муттер, со мной и при мне не могла обсуждать и не обсуждала Тамару Сергеевну, только много позже, уже когда я не учился, мать рассказывала мне, как поразила её одна выходка Тамары Сергеевны. Встретились они раз в сельской бане, где не общаться двум учительницам-коллегам было нельзя, они и общались. И там-то Анна Николаевна услышала от Тамары Сергеевны, кривившейся на соседок по раздевалке:
"У-у-у, эти грязные старухи! Как же ненавижу я старых хакасок!" Мать моя, услышав этот шип, остолбенела, проглотила язык и не нашлась, что сказать. Ведь сама Тамара Сергеевна была молода, вероятно, чистоплотна, но хакаска. Такой ярый антинационализм потряс Анну Николаевну: как можно, как можно?! Даже если и не любишь своих, то хоть молчи!..
Настал момент - это уже 9-й класс, - когда Господь Бог послал нам с Анной Николаевной суровое испытание. Стало известно, что с такого-то числа Тамара Сергеевна надолго исчезает -- в декретный отпуск, а в наш 9 "А" придёт моя муттер. Вот тут уж я призадумался. Своих однокорытников я знал, их отношение к урокам немецкого и к нашей родимой немке для меня секретом тоже не являлось, так что сердчишко мое запостанывало: кому ж приятно, если на его глазах начнут изгаляться над его родной матерью? Хотя, чего лукавить, я слышал и знал, что в тех классах, где Анна Николаевна вела уроки, особых эксцессов не возникало. Имелись, само собой, два-три свинтуса в каждом классе, которые поигрывали на нервах и у Анны Николаевны Клушиной, но в массе своей ученики её уважали. Она не была занудой, придирой, злюкой, она обладала эрудицией, умела увлекательно рассказывать как по теме, так и сверх её, могла, наконец, пошутить, что особенно ценится школярами.
Вообще муттер наша обладала даром рассказчицы - главным талантом педагога. Я сам заслушивался её по вечерам, когда, бывало, она принималась рассказывать нам с сестрой что-либо из своей прежней жизни или же вычитанное в книгах. До сих пор помню ярко её устные лёденящие кровь переложения, например, рассказа "Убийство на улице Морг" Эдгара По, новеллы Проспера Мериме о бронзовой Венере, задушившей молодого человека, нечаянно обручившегося с ней. Я, используя дар Анны Николаевны, подражая ей, зарабатывал в своей ребячьей компании моральный капитал: "Сашок, ну расскажи что-нибудь страшное или весёлое - ух ты и рассказываешь здорово!.."
Юмор наша муттер уважала, конечно, не сальный, не солёный. Анекдоты любила слушать и рассказывать примерно такого типа: человек опоздал на вечер в консерваторию, уже звучит музыка. Он пробрался на своё место, сел и интересуется у соседа: мол, что играют? "Пятую симфонию Бетховена", следует ответ. "Уже пятую?! - в ужасе вскрикивает тот. - Здорово же я опоздал!"
Беда же Анны Николаевны, особливо под конец её педагогического поприща, заключалась в том, что она позволяла-таки себе порой сорваться, вспылить, выйти из себя, для чего поводы во время длинного школьного дня, уж разумеется, отыщутся всегда. В нашем 9 "А" тоже имелись экземпляры те ещё Вовка Тимошенко, Витька Конев, Сашка Балашов, Сашка Клушин... Ну, за Балаша я был спокоен - мой закадычный приятель, он часто гостевал у нас в доме и с Анной Николаевной дружил. За Тимоху и Коня душа моя побаливала, но я надеялся - они хоть чуть обуздают себя ради сотоварища-одноклассника. Но вот за Сашку Клушина опасался я всерьёз. А боялся я за свой мерзкий, мнительный характер, который будет заставлять меня дерзить матери на уроках, дабы не заподозрили во мне маменькиного сынка и не углядели бы каких-то мне привилегий. Стыдился я и своего будущего стыда за муттер во время предполагаемых её истерик и срывов.
В общем, щекочуще-мрачные времена я пережил, ожидая прихода Анны Николаевны в класс. И лишь одного не учёл - и это доказывает: мать свою родную я и тогда ещё не понимал, не знал, - не учёл, что ведь и она готовилась к испытанию, и она боялась новых наших с нею обстоятельств и взаимоотношений.
Никаких особых конфликтов с нашим классом у Анны Николаевны не случилось, но между мною и ею однажды сцена разыгралась-таки бурная и неожиданная. Стараясь избегнуть дурацких ненужных недоразумений во время уроков, я поначалу засел было за дойч, уже капитально к тому времени мною заброшенный. Подготовился к первому уроку фундаментально. Подготовился основательно и ко второму. Но Анна Николаевна меня не спрашивала. Поднимала других, шпрехала с ними, рисовала им фюнфы, фиры, драи, на меня же - ноль внимания.
И опять сработала моя инфантильность, моя убогая привычка - избегать объяснений, окончательного выяснения отношений с кем бы то ни было, не расставлять точки над пресловутым i. Ну не спрашивает Анна Николаевна и чудненько, прекрасно. Кайф! Можно и не учить опять. Видимо, придумал я, Анна Николаевна тихо-мирно в конце полугодия выставит мне троячок (итоговые двойки в то время практически не выставляли, дабы не снизить процент успеваемости, не опарафиниться в районном соцсоревновании школ), а мне больше и не надо. Лафа!
Однажды на перемене кто-то из учителей оставил по раззявости классный журнал на столе. Мы тут же гурьбой навалились на Тимоху - он первым вцепился в запретный плод. И как же вытаращил я глаза, когда на "немецкой" странице вдруг узрел против своей фамилии три аккуратные двойки.