Хихиканье сделалось громче.
– Я серьезно! Есть у меня тут один, знакомый. Из Сергиева подворья.
Хихиканье зазвучало громче, как бы сразу со всех сторон.
Ну ясно, еврейская нечисть православных священников не боится. И как я теперь спать здесь буду? Может, к Дани этому напроситься? Изобразить внезапную страсть? А дальше что? В Москву возвращаться? Приехала, называется, к себе домой…
– А ну тебя! – Бросив поиски, я возвратилась в папы-Сашину комнату. – Делай что хочешь. Я устала и спать иду. Хватит с меня этой чертовщины.
Повернувшись к стене, укрывшись с головой одеялом, я вдохнула давно забытый запах папы-Сашиного одеколона. Он был здесь на всем: на матрасе, на подушках, он, похоже, намертво въелся в деревянное изголовье.
Я твердо решила, что мне все пофиг. Буду здесь спать. Буду здесь жить. А оно пусть себе как знает.
Кто-то легонько тронул меня за плечо. Я нехотя повернулась. В слабом свете ночника на меня смотрели два голубых, вполне человеческих глаза, очень похожие на папы-Сашины. Брови домиком. Ресницы такие светлые, что почти уж и не видны. Спутанные грязные волосы до плеч. Скуластая мордашка с острым носиком и огромным ртом, готовым чуть что скривиться от плача или разъехаться до ушей в улыбке.
– А ты не знаешь, кто я! – Хихиканье, переходящее в смех.
– Не знаю. Ты ж не хочешь говорить.
– А я знаю. Ты – Соня. Они говорили, что ты придешь.
– Ну вот, я пришла. А они – это кто?
– Мама с папой.
– И где ж они?
– Папа умер, ты знаешь. А мама ушла.
– Ушла? Куда же она ушла? И почему тебя не взяла с собой?
– Мама ушла туда, куда мне нельзя. Я для этого слишком ма-терь-яль-ная, – с трудом выговорила она длинное слово.
– Это как?
– Ну тяжелая. Много вешу.
– Ты – много весишь?!
Я свесилась с кровати и втащила ее к себе. Она была почти невесомой. Сколько ей может быть? На вид – восемь-девять.
– И ты все это время была здесь? Убиться можно! Одна? И не боялась? А что ты ела?
– Ну… – Она наморщила лоб. – Мне необязательно есть. Я, знаешь… могу есть. А могу и не есть.
– Значит, ты дочь папы Саши? – Осторожный кивок. – И знаешь, кто я, знаешь, как меня зовут? – Снова кивок, на сей раз с хитрой усмешкой. – А тебя как зовут?
Она задумалась.
– Папа меня звал Тёмное дитя, – сказала без тени улыбки. – Если чтобы коротко – Тёма. А мама… – Она открывает рот, и оттуда вылетает столь сложный набор звуков, что я и не пытаюсь его воспроизвести. – Трудно? Ну вот, папа тоже не мог. Потому и Тёма. Хотя это, он говорил, скорее, для мальчика имя. А я, наверное, скорее, девочка.
– Скорее?
– Ну да. Я еще не решила, кем лучше буду. Решу потом, когда вырасту. Соня, а можно мне спать с тобой? Я потому что так ужасно устала все время одна! Всего одну ночку, ладно? Ну, пожалуйста!
Конечно же, я сдалась. Знаете, небось, что такое бесовское наваждение?
* * *
В первые дни все тебя радует и восхищает – любой пустяк, любая самая мелкая мелочь. Резкий запах отдушки от висящего во дворе белья. Цветущий миндаль на газонах посередине проезжей части. Навязчивое воркование египетских горлиц по утрам. Стакан свежевыжатого сока в киоске на углу. Заросли розмарина у подъезда, в которые, подходя к дому, хочется окунуть руки, как в воду, чтобы они потом долго пахли свежим успокаивающим зеленым с чуть голубым. Вымахавший до второго этажа фикус с темными глянцевыми листьями. Цветущее алоэ на заднем дворе и парящая над ним крошечная нектарница, на лету погружающая клюв в самую сердцевину цветка.
Было странно и стремно идти с ней в первый раз по улице, ведь у Тёмы не было тени. Но я быстро убедилась, что никто, кроме меня, не обращает на это внимания.
– А ты почему оставляешь птичьи следы? Ведь ноги у тебя обычные, человеческие.
– А я оставляю? Ну, наверное, потому, что я только наполовину человек…
– А наполовину птиц, да?
Мы хохочем-заливаемся. Нас с ней все смешит. Как дурочки, палец покажи – и ну хохотать.
Подъемные, выданные мне в аэропорту, я растратила в считаные дни, причем изрядная часть их ушла на Тёму. Заколочки, ободочки, ленточки, блокнотики и карандаши, куча одежды и обуви, роскошной, но, в основном, непрактичной.
– А знаешь, что это я все в твоей комнате разломала?
– Знаю. Не знаю только почему.
– Папа сказал, что теперь это все мое. Что раз ты выросла, тебе не нужно. И я могу с этим делать что хочу. Но оно все равно было твое. С этим ничего не поделаешь. Начинаешь играть, берешь в руки и сразу видишь. Ничего не получалось, ни играть… ничего. Берешь и знаешь – это Соне купили, когда зуб вырвали, это она из Москвы привезла, куклу ей подружка на рождение дарила.
– Ты это чувствовала, когда трогала вещь руками?
– Ну да. И мне это мешало, ну как если смотришь чужие сны. Я ведь это потом все помнила, даже иногда забывала, со мной было или нет. И папа тоже иногда путал, звал меня не Тёма, а Соня. И я стала бояться, что забуду совсем, где ты, а где я. И тогда я это все сломала, чтоб больше никакой тебя не было. А папа сперва сердился, а потом больше не вспоминал. Он ведь уже болен был.
– Ты что же, так меня ненавидела?
– Да-а, – со счастливой улыбкой от уха до уха.
Я не выдерживаю и улыбаюсь в ответ, потому что это и вправду ужасно смешно, что кто-то мог вот так до смерти меня ненавидеть. Смешно и все равно страшно.
– Тём, а когда я приехала, ты вправду хотела меня убить?
Тёма задумывается. Закусывает кончик косы. Морщит лоб. Я вспоминаю, что, кажется, нечисть не может лгать. Или, наоборот, лжет все время?
– Хотела. И не хотела. Сперва я тебя не узнала. Я ж тебя большой никогда не видела. Потом, когда поняла, что ты это ты, еще сперва немножко хотела, но уже совсем быстро расхотела и стала тебя любить. Потому что ты хорошая и больше не нужно быть одной.
– Ясно!
Ничего мне не ясно. Но ведь просто невозможно поверить, чтобы от этого хрупкого, беззащитного существа могла исходить какая бы то ни было опасность. Наоборот, ее саму хочется все время беречь и от всего защищать.
– Тём, а ты когда-нибудь ходила школу?
– Нет.
– А хотела бы?
Она опять задумывается, потом кивает, но тут же добавляет:
– Но это нельзя. – По-взрослому разводит руками. – Никак не получится.
– Что? Почему? Думаешь, все сразу догадаются, что ты…
– Не в том дело! Просто у меня ведь нет теудат зэута. А без него в школу не возьмут.
Надо же, а я и не подумала! Любого израильтянина любого пола-возраста разбуди среди ночи, и он сразу без запинки отбарабанит тебе девять цифр – номер своего удостоверения личности. Я свой номер, честно говоря, еще не выучила, но уже на грани. Потому что куда ни придешь: в министерство абсорбции, в поликлинику, в банк, в муниципалитет, – всегда первый вопрос: «Бэвэкаша, теудат зэут, колель сифрат бикорет!» (Пожалуйста, номер вашего удостоверения, включая последнюю, контрольную цифру!)
Без этого с тобой и говорить не станут, без этого ты словно бы и не существуешь. Каждому рожденному здесь ребенку присваивается номер в первые сутки жизни. Каждый задержавшийся сроком до года турист, каждый получивший временный вид на жительство получает свой номер, и номер этот останется с ним всю здешнюю жизнь и даже какое-то время после смерти. «Как мне найти могилу такого-то?» – «А какой у него теудат зэут?»
Мы с Тёмой стоим на Масличной горе, возле папы-Сашиной могилы.
Солнце заходит, и с горы виден весь Иерусалим. Все вперемешку – кресты, минареты, купола, петух, который три раза не успел прокричать. От стен Старого города улицы разбегаются во все стороны. Взгляд сразу отыскивает дом с квадратной дырой, по нему я ориентируюсь, где улица Яффо. А если б была там, внизу, ориентировалась бы на старый машбир. Он, как зуб, торчит среди прочих, невысоких домов. Внизу в нем русский бар, там крутят без звука старые мультики и бывают иногда рок-концерты. А рядом ворота в никуда с надписью «Таали такуми» («Восстань, девица») – все, что осталось от стоявшего когда-то на этом месте детского дома для девочек.