– Ну вот, счастье мое, – шепнул ей Михаил, когда они сошли с трапа. – Увидишь, как мы заживем в Москве! Ты принесешь мне удачу!
Это было в начале 2008 года.
Через три месяца он назвал Женю «горе мое», сообщил, что она принесла ему «сплошные несчастья» и не подал на развод только потому, что Женя поклялась покончить с собой, если Михаил ее бросит. Наверное, она так и поступила бы, потому что все еще до одури любила этого бородатого и хамоватого, веселого и бойкого журналюгу, но Михаил спохватился и передумал разводиться. Вот только самоубийства этой ненормальной ему не хватало! Именно тогда он «разводился» со всей столичной журналистикой. Один скандальный материальчик, которые так любила «Новая пресса», оказался чрезмерно скандальным. Михаил «наехал» на ветерана Великой Отечественной войны, который посмел оскорбить тогдашнего московского мэра, назвав его жуликом и вором. Мэр сначала взбеленился, спустил на ветерана зело борзую и всегда готовую к бою «Новую прессу». Гордый особым доверием спецкор Назаров в своих обличительных статьях ударил не только по ветерану, но и выразился в том смысле, что в те годы (военные) только ленивым медали и ордена не давали, и надо еще проверить, в самом ли деле сей ветеран в атаки хаживал или на продуктовом складе, выражаясь языком классического фильма, подъедался. Поднял Михаил также модную среди «новопрессовцев» тему о том, что Ленинград лучше было бы сдать – тогда и блокады не было бы, и народ с голоду не умирал бы… И все это было написано блестящим, ироничным, остроумным слогом, которым славился Назаров! Статья, однако, попалась на глаза Президенту, который за недобрые слова в адрес ветеранов Великой Отечественной войны, а тем более – издевки над блокадой готов был порвать глотку кому угодно. Мэр, едва заслышав раскаты грома, донесшегося из Кремля, отозвал своих борзописцев. Редактор «Новой прессы» попятился с той же ретивостью, с какой недавно бросился в атаку, однако было уже поздно. Президент недвусмысленно пожелал эту… дурно пахнущую, скажем так, тварь… скажем так, более не видеть и не слышать. Никогда. Назарова пришлось швырнуть на съедение разъяренному Президенту. Покаявшийся мэр публично на всех телеканалах обличал и Назарова, и всю «Новую прессу». Само собой, газетенка кормилась с заокеанского стола, само собой, Назаров готов был изобразить мученика, которого кровавая гэбня пытается лишить с таким трудом завоеванной свободы слова, однако ссориться с рассерженным Президентом не пожелал даже такой отъявленный цепной американский пес, как главный редактор «Новой прессы». Мэр за своих не заступился – под ним уже горела земля, и полыхнула-таки синим пламенем через пару лет «за утрату доверия Президента»… И Назарову предоставили выбор: или работать дворником в Москве (ну а что, вообще, такого, даже некий Зощенко в свое время в аналогичной ситуации сапожником подрабатывал!), или отрясти со своих стоп столичный прах и временно скрыться куда-нибудь в провинцию – да в тот же Нижний Новгород, в его, Назарова, к слову сказать, родной город.
А что? Тоже столица, хоть и третья!
Сырьжакенже, прошлое
– А Люську мне Водява бросила, – сказала бабка Абрамец.
– А это еще кто? – удивилась Раиса. – И почему – бросила?
Они сидели на крыльце, перебирая снопы травы. Здесь были крапива, подорожник, лопух, валериана, мать-и-мачеха, толокнянка. Но среди этого изобилия Раиса с полной уверенностью могла отыскать только крапиву, поэтому старуха доверила ей возиться именно с крапивой. Ее надлежало связать в веники и отнести в сарай, упрятав под сено, чтобы не померзла. Дабы не обжечь руки, Раисе были выданы матерчатые перчатки и передник.
– Это зачем? – осторожно спросила Раиса, которая знала только, что отваром крапивы волосы хорошо полоскать. – Ну, веники вязать – зачем?
– А вениками из пиципалакса порчу выметают, – сообщила бабка Абрамец. – Знаешь, сколько народу за ними ко мне бегает?!
Пиципалакс – так эрзяне называли крапиву. Раиса долго учила это слово. И сейчас, слушая бабку Абрамец, она мысленно повторяла: «Крапива – пиципалакс, лопух – кирмалав, подорожник – цирейлопа, мать-и-мачеха – одажа…» Других названий она пока не могла запомнить, поэтому всё называла просто тикше – трава.
Эрзяне, главное дело! Раньше все были просто мордва да мордва, а оказалось, они какие-то мокша и эрзя. Все на одно лицо, от одного корня, а как за свою разницу цепляются, это просто смех! Не дай Бог, говоря с эрзянином, слово по-мокшански брякнуть – губы-то кривить начнут, глаза-то свои узкие еще пуще сузят! Вот и бабка Абрамец: стоит Раисе крапиву назвать пиДипалакс, по-мокшански, а не пиЦипалакс, по-эрзянски, траву – тише, а не тиКше, – так изворчится вся! Ну, Раиса и старается…
– А сами люди что, заранее не могут себе веников навязать? – спросила она заискивающе.
– Так откуда им знать, настигнет их порча или нет? – развела руками старуха, выронив несколько листков цирейлопы, то есть подорожника: умываться их отваром, как только что узнала Раиса, чрезвычайно полезно при сглазе. – Я ведь и сама еще не знаю…
Она умолкла, ощерив беззубый рот, но Раиса и сама догадалась, что бабка Абрамец хотела сказать: «Я ведь и сама еще не знаю, на кого порчу наведу!»
Раиса невольно передернула плечами: зябко вдруг стало…
– Эрь-эрь, – ухмыльнулась старуха, – зикамс а мезде! Покуда за Ромкой ходишь, никакой беды с тобой не приключится. Ты мне помогай, помогай, учись – авось пригодится, когда я помру. Только вот что загодя тебе скажу: как услышишь из подпола «Калт-култ!», готовься, приглядывай за мной. Лягу на лавку – значит, час мой наступил. Ты надень на меня носки – только, смотри, шерстяные, черные, которые я тебе дала, когда вы с Ромкой сюда при-шли, помнишь? Ты спросила зачем, а я ответила, что потом объясню. Вот объясняю. Слушай дальше. Людей никого не зови, печную затворку открой, дверь входную – тоже открой. Потом залезь с Ромкой в печь, в уступ. Тихо там сидите! А уж после, когда вихрь уляжется, людей позови и меня схороните. Но пока в печке сидеть будешь, на Ромку поглядывай. Со страху заплачет – успокой. А захочет вылезти и ко мне подойти – пусти его.
– Так ведь страшно… – с трудом удерживая зубовную дрожь, пробормотала Раиса.
– Не пустишь – еще больше испугаешься! – посулила бабка Абрамец и снова принялась перебирать траву, близко поднося то стебель, то корень, то листок поближе к глазам, всматриваясь в них, принюхиваясь и лукаво косясь на Раису.
Может, она пошутила? Да навряд ли…
Раиса встала, взяла несколько готовых крапивных веников и, с трудом передвигая дрожащие ноги, пошла в сарай – якобы спрятать веники под сено. На самом деле ей хотелось побыть одной.
Много странного, непонятного и откровенно страшного пришлось ей повидать с тех пор, как ее, осиротевшую семнадцатилетнюю девчонку Раю Ходакову, устроившуюся посудницей в хабаровскую психушку, изнасиловали в кухонной подсобке два пациента. Это было настолько унизительно и гнусно, что жить после этого казалось невозможным. Когда насильники ушли, Рая, едва найдя силы шевельнуться, доползла до кухонного стола, нашарила ножик и шарахнула себе по горлу. Она истекла бы кровью и умерла, да только докторша Людмила Павловна Абрамова взяла и заглянула в подсобку в эту самую минуту. Отродясь ее на кухне не видели, а тут поди ж ты…
Рая, впрочем, к той минуте потеряла сознание и очнулась нескоро – уже на больничной койке, не чувствуя никакой боли в перевязанном горле, – а над собой увидела два озабоченных лица: самой Людмилы Павловны и сестры-хозяйки Алевтины Федоровны Чернышовой.
Попыталась что-то сказать, но Людмила Павловна приложила ладонь к ее губам:
– Не говори пока ничего, просто слушай. Не волнуйся ни о чем, я о тебе позабочусь. Тут из милиции приходили…
Рая с ужасом на нее посмотрела: стоило только представить, что надо будет чужим, посторонним людям рассказывать о том, как возились на ней, слюнявили и поганили ее два гнусных психа и как она потом попыталась покончить с собой… да, не зря матушка-покойница называла неумехой, у которой руки не туда вставлены, если даже этого сделать Рая не смогла!