Альберта Казинса на крестины не звали. В пятницу в вестибюле суда он увидел Дика Спенсера, занятого беседой с каким-то копом – Казинс не знал, кто это, но лицо его, как у большинства копов, показалось знакомым.
– Значит, в воскресенье жду, – сказал коп, а когда он ушел, Казинс спросил Спенсера:
– Что будет в воскресенье?
Спенсер объяснил, что у Фикса Китинга родилась дочка, и в воскресенье он устраивает вечеринку по случаю ее крещения.
– Первый ребенок? – спросил Казинс, глядя удаляющемуся Фиксу в спину, обтянутую синим.
– Второй.
– И они устраивают такое не ради первенца?
– Католики, – пожал плечами Спенсер. – Им всегда мало.
Казинс вовсе не искал, к кому бы заявиться на праздник незваным гостем, но сказать, что он отправился к Фиксу из благих побуждений, тоже было нельзя. Он ненавидел воскресенья, а приглашений в эти дни почти никогда не получал – воскресенье принято проводить с семьей. В будни, когда он уже собирался шагнуть за порог, его дети только просыпались. Он успевал лишь потрепать их по головам, дать наставления жене – и пора было выходить. Когда возвращался, дети уже засыпали или спали. Он видел их головы на подушках, исполнялся нежности, сознавал, как они нужны ему, – и эти чувства не покидали его с утра понедельника до утра субботы. Но в воскресенье утром дети спать не желали. Кэл и Холли бросались к нему на грудь, когда дневной свет еще не успевал проникнуть сквозь виниловые жалюзи, и в первые же три минуты после пробуждения успевали из-за чего-то поссориться. Услышав, что старшие поднялись, начинала выкарабкиваться из своей кроватки младшая, упорством возмещая недостаток проворства: это был ее новый, недавно освоенный фокус. Она бы шлепалась на пол, не успевай Тереза всякий раз вовремя ее подхватить, но сегодня Терезы рядом не оказалось. Она поднялась раньше, и ее рвало. Она закрыла дверь в ванную в холле и пустила воду, но все равно и в спальне слышно было, как ее выворачивает. Казинс смахнул с себя двоих старших, и их невесомые тела, переплетясь руками и ногами, плюхнулись на покрывало в изножье кровати. Заливаясь хохотом, дети вновь набросились на него, но он не мог играть с ними, и не хотел играть с ними, и вставать, чтобы взять младшую, тоже не хотел – однако пришлось.
День не задался. Тереза нудела, что ей надо спокойно, одной сходить в магазин за продуктами и что соседи из углового дома устраивают барбекю, а на последнем таком пикнике они не были. Не переставая ревели дети – сначала кто-то один, потом двое, потом, выждав немного, к ним присоединялся третий, затем первые двое замолкали, и все шло по новому кругу. Перед завтраком младшая с размаху треснулась о раздвижную застекленную дверь и рассадила себе лоб. Тереза сидела перед ней на полу, отлепляла защитную бумажку от лейкопластыря и допытывалась у Берта, не нужно ли, по его мнению, наложить швы. При виде крови Берту всегда становилось не по себе, и, глядя в сторону, он ответил, что нет, не нужно. Увидев, что сестра плачет, Холли принялась реветь за компанию и заявлять, что у нее тоже головка болит. Кэла нигде не было видно – хотя обычно на крики сестер или родителей он прибегал тут же. Кэл любил бардак. Тереза с выпачканными в крови пальцами смотрела на мужа и спрашивала, куда запропастился мальчишка.
Всю неделю Казинс возился со сводниками, с домашними насильниками, с воришками, а вернее – увязал в них. Выкладывался перед пристрастными судьями и сонными присяжными. И говорил себе, что на время уик-энда забудет о существовании преступного мира Лос-Анджелеса и будет думать лишь о своих ребятишках в пижамах и жене, беременной еще одним малышом. Но вместо этого в субботний полдень говорил Терезе, что ему надо зайти на службу и кое-что подготовить для предстоящего в понедельник судебного слушания. Самое смешное – он и в самом деле отправлялся к себе в прокуратуру. Пару раз случалось улизнуть на Манхэттен-Бич съесть хот-дог и позаигрывать с девицами в купальных лифчиках и крошечных обрезанных шортиках, но Тереза по его обгоревшему лицу моментально смекала, в чем дело. Так что лучше уж пойти на службу, к людям, рядом с которыми сидишь неделю за неделей. И, многозначительно кивнув друг другу, они за три-четыре субботних часа сделают больше, чем за целый рабочий день.
Однако чувствуя, что в воскресенье этот фокус не пройдет, а видеть жену и детей ему невмоготу, Казинс вытащил из памяти крестины, на которые его не приглашали. Тереза поглядела на него, и лицо ее на миг осветилось. В тридцать один год у нее по крыльям носа и по щекам все еще расползались веснушки. Она часто говорила, как бы ей хотелось сводить детей в церковь, пусть даже муж – невоцерковленный, или неверующий, или и то и другое. Они пойдут всей семьей.
– Нет, – сказал на это Казинс. – Это – по работе.
– Что по работе? – опешила она. – Крестины?
– Счастливый отец служит в полиции, – ответил он, уповая, что его не спросят, как зовут полицейского, потому что имя вылетело из головы. – Понимаешь, это что-то вроде корпоратива. Вся моя контора там будет. Ну, и мне надо засвидетельствовать почтение.
Тереза спросила, мальчика будут крестить или девочку и приготовил ли он подарок. Вслед за вопросом с кухни донеслись грохот и лязг металлических мисок. О подарке Казинс не подумал. Он подошел к бару и вынул оттуда непочатую бутылку джина – здоровенную, отдавать такую было жалко, но только у нее винтовой колпачок оказался не свернут, и вопрос решился сам собой.
Вот при каких обстоятельствах попал он на кухню Фикса Китинга и принялся выжимать апельсины, после того как Дик Спенсер покинул свое рабочее место ради утешительного – но не слишком впечатляющего, надо прямо сказать, – приза в качестве коего выступила сестра белокурой хозяйки. Казинс же терпеливо и старательно добивался расположения самой блондинки. Ради нее он готов был бы выжать все апельсины, сколько ни есть их в округе Лос-Анджелес. В городе, где, казалось, и была изобретена женская красота, хозяйка, вероятно, была красивей всех, с кем ему когда-либо приходилось разговаривать, и уж совершенно точно – с кем ему приходилось стоять рядом на кухне. И было здесь замешано еще кое-что помимо красоты: когда она передавала Казинсу очередной апельсин и пальцы их соприкасались, между ними проскакивала невидимая электрическая искра. Казинс ощущал ее каждый раз – такую же реальную, как сам апельсин. Он прекрасно понимал, что глупо подбивать клинья к замужней женщине, тем более – у нее в доме, тем более если и муж здесь же, причем муж этот – полицейский, а дело происходит на крестинах их второго ребенка. Казинс все это знал, но, осушив достаточно стаканчиков, заключил, что тут уж не до приличий. Священник, с которым он до этого беседовал на заднем дворе, был не так пьян, как он сам, и сказал ему вполне определенно, что сегодня все идет не как всегда. И понять это можно было как «и непонятно, что из этого выйдет». Казинс прервал свою работу – в левую руку взял стаканчик, а запястьем правой покрутил, как это делала Тереза. Руку уже сводило судорогой.
Фикс Китинг стоял в дверях и смотрел на Казинса так, будто читал его мысли.
– Дик сказал, что теперь моя вахта.
Он был не то чтобы здоровяк, но сразу видно, что крепок и весь как на пружинах и что каждый божий день высматривает на улице драку, чтобы немедля ввязаться. Копы-ирландцы – они такие.
– Вы – хозяин, – отозвался Казинс. – Не пристало хозяину на кухне с апельсинами торчать.
– А вы – гость, – сказал на это Фикс и взял нож. – Вам надо веселиться вместе со всеми.
Но Казинс всегда сторонился многолюдия. Если бы на эту вечеринку его вытащила Тереза, он пробыл бы здесь минут двадцать, никак не больше.
– Тут от меня проку больше, – ответил он.
Снял верхнюю крышку соковыжималки, выскреб мякоть, забившую глубокие желобки, а потом перелил сок из нижней половины в зеленый пластмассовый кувшин. Какое-то время двое мужчин молча трудились бок о бок, один – по уши в мечтаниях о жене другого. И в ту минуту, когда Казинс будто наяву почувствовал, как она льнет к нему, как гладит его щеку, а его рука ползет вверх по ее бедру, он вдруг услышал: