История… смотрит и в прошлое, и в будущее, поскольку грядущая эпоха уже ожидает, невидимая, но вполне сформированная, заранее определенная и неизбежная, пока царит эпоха другая, и только комбинация их обеих полностью раскрывает значение каждой… [Человек] живет на стыке двух вечностей и… охотно вступает в сознательную связь… со всем будущим и всем прошлым[77].
На самом деле решительную – пускай и довольно примитивную – критику детерминистических воззрений, включая даже атавистический кальвинизм Карлейля, мы встречаем лишь на рубеже веков, в работах ряда английских историков, среди которых Бьюри, Фишер и Тревельян. Насмешливый акцент на роли непредвиденных обстоятельств, характерный для оксбриджской историографии рубежа веков, пожалуй, в наибольшей степени был обусловлен антикальвинизмом[78]. Бьюри и Фишер предложили положить в основу новой исторической философии то, что Чарльз Кингсли назвал “таинственной способностью [человека] нарушать законы собственного бытия”. В предисловии к “Истории Европы” Фишер сказал прямо:
Люди умнее и образованнее меня выявили в истории сюжет, и ритм, и заранее определенный рисунок. Мне не дано постичь этих гармоний. Я вижу лишь одну чрезвычайную ситуацию, которая следует за другой, подобно тому как следуют друг за другом волны… [П] рогресс нельзя считать законом природы[79].
В связи с этим Фишер призывал историков “распознавать в развитии человеческих судеб игру случайностей и непредвиденных обстоятельств” (при этом спорно, следовал ли он собственному совету в основной массе своих работ). Бьюри пошел дальше. В своем эссе “Нос Клеопатры” он разработал полноправную теорию о роли “случайности” – которую он определял как “значимое столкновение двух или более независимых цепочек причинно-следственной связи”, – сославшись на целый ряд важных, но непредвиденных исторических событий, включая и якобы вызванные вынесенным в заглавие носом. Фактически это была попытка примирить детерминизм с непредсказуемостью: согласно несколько обескураживающей формулировке Бьюри, “элемент случайного совпадения… помогает определить события”[80]. И все же ни Бьюри, ни Фишер не сделали следующего шага к подробному изучению альтернативных путей исторического развития, хотя цепочки первого и волны второго вполне могли бы столкнуться в других точках, что привело бы к другим последствиям. Бьюри обосновал свою позицию, предположив, что “с течением времени случайности… начинают играть все меньшую роль в человеческой эволюции”, поскольку власть человека над природой растет, а демократические институты ограничивают волю отдельных государственных деятелей. Это подозрительно напоминало рассуждения Милля и Толстого об упадке свободы воли.
В своем эссе “Клио: муза” Тревельян пошел еще дальше и назвал “науку о причинах и следствиях в человеческих делах” “неверным применением аналогии физической науки”. Историк может “делать общие выводы и выдвигать предположения относительно причин и следствий”, однако его главная задача заключается в том, чтобы “рассказать историю”: “Несомненно… деяния [солдат Кромвеля] оказали определенное влияние, став одной из тысяч беспорядочных волн, которые подталкивают движение мира. Однако… их итоговый успех или провал… во многом определялся непрогнозируемой случайностью”. По мнению Тревельяна, классической иллюстрацией этого служили поля сражений:
Случай выбрал это поле из многих других… чтобы повернуть ход войны и решить судьбу народов и верований… Но из-за смелости какого-то бравого солдата или удачного наступления на очередную деревню гиблое дело отныне будут называть “волной неизбежности”, которую ничто не могло обратить вспять[81].
В следующем поколении этот подход вдохновил существенную часть трудов другого великого историка А. Дж. П. Тейлора, который не переставал подчеркивать роль случайностей (“оплошностей” и “банальностей”) в дипломатической истории. Хотя Тейлор ясно давал понять, что “в задачу историка не входят рассуждения о том, как следовало поступить”,[82] он все равно с удовольствием намекал, как все могло бы сложиться.
Нельзя сказать, что этот упор на непредсказуемый характер некоторых, если не всех, исторических событий был уникален для британцев. Более поздние немецкие историки, включая Дройзена, считали задачей исторической философии “выявить не законы объективной истории, а законы исторического познания”. В гораздо большей степени, чем Ранке, Дройзен был озабочен ролью “аномалий, свободы воли человека, ответственности, гения… деяниями и следствиями человеческой свободы и особенностей личности”[83]. Эти рассуждения развил Вильгельм Дильтей, которого можно считать основоположником не только исторической теории относительности, но и ее принципа неопределенности[84]. Углубляя историзм, Фридрих Мейнеке выделил несколько уровней каузальности, от детерминистических “механических” факторов до “спонтанных деяний человека”[85]. Это разделение на уровни он применил и на практике, особенно явно в своей последней книге “Немецкая катастрофа”, где подчеркивались не только “общие” причины возникновения национал-социализма (катастрофического гегелевского синтеза двух великих идей), но и случайные факторы, которые привели Гитлера к власти в 1933 г.[86]
И все же существовали важные интеллектуальные ограничения, которые не позволяли полностью отказаться от детерминизма XIX века. В британском контексте очень важны были труды двух английских философов истории – Коллингвуда и Оукшотта, новых идеалистов, сочинения которых были во многом основаны на работе Брэдли “Предпосылки критической истории”. Коллингвуд известен своей критикой простого, позитивистского представления об историческом факте. С его точки зрения, все исторические свидетельства были лишь отражением “мысли”: “Историческая мысль есть… мысленное представление о мире полудостоверных фактов”[87]. Следовательно, историк в лучшем случае мог “восстановить” или “заново проиграть” мысли прошлого, испытывая при этом неизбежное влияние собственного уникального опыта. Неудивительно, что Коллингвуд отвергал детерминистические модели каузальности: “Выявляемый в истории план не предвосхищается в собственном откровении; история – это драма, но драма импровизируемая, совместно импровизируемая всеми действующими лицами”[88]. В отличие от сюжета романа “сюжет истории” представлял собой лишь “набор случайностей, которые признавались особенно значительными”[89]. Историки отличались от писателей, поскольку они стремились к созданию “истинных” нарративов, хотя нарратив каждого историка был не более чем “промежуточным отчетом о ходе наших исторических изысканий”[90].
Особенно любопытны размышления Коллингвуда о природе времени, в которых он предвосхитил некоторые положения современной физики:
Время, как правило… представляется нам в форме метафоры, как поток или нечто пребывающее в постоянном и монотонном движении… [Однако] метафора потока ничего не значит, если у этого потока нет берегов… События будущего не ждут своей очереди осуществиться, подобно тому как люди в театре стоят в очереди в кассу: они вообще еще не существуют, а следовательно, не могут быть выстроены ни в каком порядке. Реально лишь настоящее; прошлое и будущее идеальны и только идеальны. Необходимо настаивать на этом, поскольку наша привычка придавать времени пространственную форму или воплощать его в пространстве, ведет к представлению, что прошлое и будущее в равной степени реальны… то есть, когда мы проходим по Хай-стрит мимо Куинз-колледжа, существуют также Магдален-колледж и Колледж Всех Душ.