Он даже кое-что подчёркивал в тексте.
«Ты врёшь, что тебя удовлетворяет научная мысль,– говорил он, глядя в потолок угрюмо-тёмным взглядом испуганных глаз. – Наука, брат, тоже мистика фактов: никто ничего не знает – вот истина. А вопросы: как я думаю и зачем я думаю – источник главнейшей муки людей. Это самая страшная истина!»
И соглашался с отцом и не соглашался с крёстным, понимая, что тот, в уничижение чужой и в угоду своей философии, описывает своего друга-соперника заведомо слабым: у отца никогда не было испуганных глаз, в споре они у него горели и смотрели куда-то в неведомое собеседнику.
«Высшее и глубочайшее ощущение в жизни, доступное нам – судорога полового акта. Да, да! – приводил Горький слова своего друга, опять же вызывающие сомнение. – И может быть земля, как вот эта сука, мечется в пустыне вселенной, ожидая, чтобы я оплодотворил её пониманием цели бытия, а сам я, со всем чудесным во мне, – только сперматозоид».
Ну конечно же, он подобными откровениями неосознанно старается возвыситься, – подумал Даниил.
И ему было это неприятно.
На самом деле может быть и не было того пьяного разговора. А если и был, то не совсем такой, не в тех словах, в которых теперь зачем-то его вспоминал крёстный. Хотел показать чужую гордыню? Но разве так поступают с друзьями?
«Я, брат, декадент, выродок, больной человек. Но Достоевский был тоже больной, как все великие люди. Есть книжка, – не помню, чья, – о гении и безумии. В ней доказано, что гениальность – психическая болезнь. Эта книга – испортила меня. Если бы я не читал её, я был бы проще. А теперь я знаю, что почти гениален, но не уверен в том, – достаточно ли безумен?»
Он вновь и вновь перечитывал эти, кажущиеся предельно честными откровения Горького и его покидало чувство благодарности, которое он испытал, увидев книгу. И всё явственнее требовал ответа вопрос: что же связывало столь непохожих, фактически антогонистов, людей. Неожиданно пришла мысль – может быть, таким образом Горький соотносил себя с тем, что считал гениальностью?..
Даниил знал, что их отношения, он и теперь не мог назвать это дружбой, начались с публикации отцовского рассказа «Бергамот и Гараська», от которого, как писал Горький, «повеяло крепким дуновением таланта».
Так может быть это вечное соперничество, которое присутствует во всякой любви. Соперничество Моцарта и Сальери…
И отец это чувствовал.
А Горький, не осознав, что это его саморазоблачение, взял и увековечил эту правду:
«Я боюсь тебя, злодей! Ты – сильнее меня, я не хочу поддаваться тебе.
И снова серьёзно:
– Чего-то не хватает мне, брат. Чего-то очень важного, – а? Как ты думаешь?
Я думал, что он относится к таланту своему непростительно небрежно и что ему не хватает знаний.
– Надо учиться. Читать, надо ехать в Европу…
Он махнул рукой.
– Не то. Надо найти себе бога и поверить в мудрость его…
Как всегда, мы заспорили. После одного из таких споров он прислал мне корректуру рассказа «Стена». А по поводу «Призраков» он сказал мне:
– Безумный, который стучит, это – я, а деятельный Егор – ты. Тебе действительно присуще чувство уверенности в силе твоей, это и есть главный пункт твоего безумия и безумия всех подобных тебе романтиков, идеализаторов разума, оторванных мечтой своей от жизни».
И Даниил был благодарен Горькому за это признание в собственном безумии и от этого ещё больше уважал отца, сожалея, что не имел счастья вести с ним подобные беседы. Может быть потому, что был мал. А может по какой другой причине…
«Я знаю, что бог и дьявол только символы, но мне кажется, что вся жизнь людей, весь её смысл, в том, чтобы бесконечно, беспредельно расширять эти символы, питая их плотью и кровью мира. А вложив все, до конца, силы свои в эти две противоположности, человечество исчезнет. Они же станут плотскими реальностями и останутся жить в пустоте вселенной глаз на глаз друг с другом, непобедимые, бессмертные. В этом нет смысла? Но его нигде, ни в чём нет».
Эту фразу Даниил выделил особо, ещё до конца не постигув её смысла, но отчего-то зная, что обязательно к ней вернётся.
А ещё он подчеркнул, с улыбкой и удивлением:
«…И наконец русский писатель обязан быть либералом, социалистом, революционером – чёрт знает, чем ещё! И – всего меньше – самим собою.
Усмехаясь, он добавил:
– По этому пути шёл мой хороший приятель Горький, и – от него осталось почтенное, но – пустое место. Не сердись».
И Горький представился ему грешником, который вот так исповедально пытался всенародно покаяться…
Теперь Даниил более всего близок с Коваленским. Тот всё ещё ходит в корсете. К тому же у него обнаружилась эпилепсия. Даниилу семнадцать, ему двадцать шесть и он жалуется всем знакомым, что до сих пор ничего не сделал в жизни значимого и не стал чем-нибудь… Но для Даниила он прежде всего поэт. У него необыкновенный творческий ум, эрудиция, музыкальный вкус, хорошо играет на фисгармонии, рисует. Он очаровывал самого скептически настроенного собеседника, не скрывал своих мистических убеждений и знакомые женщины влюблялись в него, а заодно и в Шурочку. Ольга Бессарабова не скрывает своего обожания и по возможности приезжает к ним из пригорода и тогда они говорят ночи напролёт…
Шурочка мужа обожает и даже перестала любить театр, который тот не признавал. И зовёт его ласково «Биша», чтобы отделять от других Александров. А тот в свою очередь стал Даниила, с которым быстро сошёлся, звать «Брюшон».
Коваленский писал стихи в стол, не надеясь на публикацию и читая только самым близким людям. Даниил любил эти вечера читок:
«… Но папоротник абажура
Сквозит цветком нездешних стран…
Бывало ночью сядет Шура
У тихой лампы на диван.
Чуть слышен дождь по ближним крышам.
Да свет каминный на полу
Светлеет, тлеет – тише, тише,
Улыбкой дружеской – во мглу.
Он – рядом с ней. Он тих и важен.
Тетрадь раскрытая в руке…
Вот плавно заструилась пряжа
Стихов, как мягких струй в реке.
Созвездий стройные станицы
Поэтом-магом зажжены,
Уже сверкают сквозь страницы
«Неопалимой купины».
И разверзает странный гений
Мир за мирами, сон за сном,
Огни немыслимых видений,
Осколки солнц в краю земном…»
«Неопалимая купина» – это поэма Коваленского. Для своих.
А ещё Коваленский писал детские стихи. Для всех.
И Даниил хотел быть похожим на него и также легко писать…
Он собирался поступать в университет, но несмотря на то, что вышла книга об отце и тем самым как бы тот был признан новой властью, он был уже «сыном контрреволюционного писателя» и таких даже не допускали к экзаменам.
Поэт Брюсов только основал литературный институт, в который охотно поступали даже наследственные поэты. Здесь учились Игорь Дельвиг, потомок поэта и друга Пушкина, внучка издателя Лена Сытина, дети менее известных, но имеющих отношение к литературе людей, и Даниил решил пойти туда, не сомневаясь в своём поэтическом призвании.
…Сочельник 1924 года встречали большой компанией у искусствоведа Анатолия Васильевича Бакушинского, который был хранителем галереи. устроителем выставок и преподавал Даниилу. Пришли Коваленские, Добровы, Александр с Ириной, Даниил, Оля Бессарабова и другие знакомые хозяина. За столом сели так, что один его конец был занят гостями пожилыми и солидными, другой молодыми. Говорили как всегда в основном об искусстве и может поэтому женщины посплетничали и об облике мужчин. Александр Добров всеми без исключения был признан самым высоким и самым красивым. Коваленский – самым умным. Что же касается Даниила, то Вавочка сказала, что его голова похожа на голову Байрона с профилем Гоголя, но остальным больше понравилось сравнение его с врубелевским демоном, с чертами его отца. Кто-то сказал, что Даниилу можно играть Гамлета без грима. И следом посыпались предположения, что он похож и на композитора Листа и на Паганини, если, конечно, сделать хороший грим.