Особенно хороши были утренние часы с хрустящим от свежести воздухом, с обильной, посверкивающей, как хрусталики люстры, росой на траве, с еще зеркальной от безветрия, медленно текущей к далекому устью водной гладью, со стрекотом пробудившихся насекомых, с лягушками, прыгающими из-под ног, и всплесками рыбы на слепящей солнцем реке, в глубинах которой уже вовсю шла своя, сокрытая от посторонних глаз жизнь на выживание.
Вскоре после безлюдных покосов, обычно с рубленой времянкой для косцов на краю, по берегам появились деревни, всё старинные, почти не тронутые ни временем, ни войнами, если не считать убыток в них мужского населения и закрытых по причине официального атеизма церквей, в основном деревянных, ветшающих без должного ухода, – некоторым из них, еще сохранившимся, было более двухсот лет. Алексей взял с собой фотоаппарат и, едва причаливали к берегу, спешил к этим разве что чудом уцелевшим шедеврам деревянного зодчества – церквушкам, колоколенкам, часовням, фотографировал без устали, записывал, если удавалось узнать, их названия и дату постройки и так восхищался ими вслух, что над ним стали посмеиваться.
Вообще обнаружилось, что прошла неделя, а они с дочкой по-прежнему оставались чужаками – отдельно живут, отдельно плывут. Первой это заметила дочь и, ревниво следя за тем, кто и как к ним относится, сказала, что ей лучше перебраться в палатку к девочкам. Так и поступили, и он остался в палатке один. Легкую неприязнь к себе, в которой проглядывала неожиданная для него доля соперничества, он спокойно мог перенести, а вот его дочке все это было ни к чему. Она и из байдарки его ушла, подсев третьей к мальчикам, так что возникшее было напряжение вроде как рассеялось. К тому же дочь была красива, с формами вполне зрелой девушки, и вид ее в открытом купальнике, когда случалось поплескаться в реке, вызывал у мужской половины группы более чем положительные эмоции, а у женской – желание подружиться. Ревности не было, поскольку все держались парами, сложившимися с прошлых путешествий.
Между тем продукты, взятые в дорогу, стали иссякать, и приходилось пополнять запасы в местных сельских лавочках. Вдруг выяснилось, что все соскучились по сладкому – по конфетам, шоколаду, что походным рационом не предусматривалось. Большинство быстро истратило на лакомства всю свою наличность и теперь с завистью поглядывало на экономных и бережливых, так что было решено вообще запретить такого рода покупки, чтобы не провоцировать раздоры в команде. Алексей поначалу не придал этому значения, посчитав, что лично на него такой запрет не распространяется, и свою ошибку осознал слишком поздно: в тот день, под вечер, все, кроме него, уже сели в байдарки после закупки провианта, и он крикнул отплывающей байдарке, где с двумя мальчиками сидела его дочь: «Подождите!» – чтобы передать три купленные плитки шоколада, разумеется, на всех. Не забыть, как обернулись в его сторону с других байдарок: во взглядах, устремленных на него, была та самая коллективная бессознательная недобрая зависть, которая, в общем, и движет историю…
После того случая дочь сказала ему: «Папа, больше не покупай ничего», и была права. Он и сам почувствовал, что неприязнь к нему только возросла, тем более что он по своей врожденной привычке держался особняком, хотя исправно исполнял свою долю обязанностей: таскал тяжести, рубил дрова, ремонтировал байдарки. Получалось, что он, взрослый мужчина, должен был жить по общим правилам, а с этим у него были нелады начиная с детства, с противопоставления родного, домашнего чужому, детсадовскому…
Дело было не столько в насилии чужого над родным – ведь и от матушки он подчас защищал свое «я», – сколько в противостоянии личного коллективному, где личное ущемлялось в угоду общему. Да, он вырос одиночкой и теперь настаивал, чтобы с этим считались, однако хотел он того или нет, но все, что бы он теперь ни делал, расценивалось как вызов остальным. Он приглядывался, как ведут себя с подростками Иван Ерофеевич и Дробкин, но те отношения имели лишь устойчивую форму, но никак не содержание. Оба для подростков были просто докучливыми взрослыми, которых в данных обстоятельствах положено слушаться, он же, Алексей, приравнивался ко всем остальным – и спрос с него был другой. Получалось, что даже дочь, прошедшая пресс детского сада, оказалась мудрее его. Уже будучи взрослой, она однажды рассказала ему, как ненавидела детсадовскую еду, особенно паровые котлеты – воспитательница требовала, чтобы на тарелках ничего не оставалось, и дочь отправлялась в постель на послеобеденный «тихий час» с котлетой во рту, чтобы потом как-нибудь тишком от нее избавиться. Дочь умела подчиняться воле и интересам коллектива без всяких конфликтов, оставаясь себе на уме, а он… Образно говоря, он даже не пытался попробовать коллективную котлету и теперь за какие-то десять дней ухитрился настроить против себя в общем-то неплохих мальчишек и девчонок.
Дробкин не мог не заметить растущий антагонизм своих воспитанников к Алексею, но в его интересах было делать вид, что все в порядке, – он был, как всегда, бодр, деловит, в меру строг, в меру весел, а Иван Ерофеевич, с которым он делил палатку, вообще был далек от внутренней жизни коллектива – сосредоточен на грядущих особенностях маршрута и на своем здоровье, которое пока – тьфу-тьфу – его не подводило. Греб он не хуже молодежи, а то и лучше, держась впереди и задавая темп, чтобы в расчетное время оказаться в нужном месте, и Алексей тогда пожелал себе такой же старости, и хорошо бы на природе, которой ведь все равно, сколько тебе лет.
15 часов 49 минут
Снова позвонила дочь – сказала, что ей в «Ленту» за продуктами, а потом она может заехать за ним, если он уже накатался… Алексей ответил, что не знает, когда будет у берега, поэтому заезжать не нужно. Снова возня со стропами – при минус пяти, на ветру, с голыми руками… но когда в крови адреналин, руки вообще не мерзнут.
Пока он приводил оснастку в порядок, ветер стал прерывистым, и пришлось так и поехать – зигзагами, притом что его все равно сносило прямо к причальному ковшу. В какой-то момент ветер наддал, Алексей не успел на него среагировать, и кайт с размаха носом, то есть воздухозаборниками, спикировал в снег.
Тэк-с… Это стало уже надоедать. До причала было метров семьсот, до берега еще с километр. Чтобы не упереться в причал, следовало двигаться галсами, под острым углом к ветру. Но к берегу таким образом не получалось – слева купол кайта начинал складываться, а это и означало край ветрового окна, то есть минимум тяги. Оставалось повернуть обратно в сторону маяков, что Алексей и сделал, рассчитывая все-таки отыграть у ветра потерянное. Он поднял кайт, и ветер, словно поджидая этого мгновения, задул так, что Алексея понесло со скоростью километров пятьдесят в час. О, господи…
Было страшновато.
В один из вечеров, когда, свернув с русла реки в небольшую протоку, они разбили палатки на берегу, развели костер и ужинали, с другого, что за протокой, берега сквозь кусты ивняка, чуть не падая, прорвался напролом пьяный мужик и пошел вброд к стоянке, матерясь на чем свет стоит. Мужик был слишком пьян и агрессивен, чтобы объясняться с ним. Дробкин, загородив девочек, велел им скрыться в палатке, а мальчишки в легкой растерянности стояли у костра, видимо, ожидая, что им скажет руководитель. Но и Дробкин, и Иван Ерофеевич, хотя наверняка видали всякое, в те короткие мгновения замешкались, и Алексей, слушая мат-перемат мужика, чувствующего себя хозяином положения, инстинктивно, потому что за спиной была и его дочь, выступил вперед и крепко взяв мужика под локоть, сказал:
– Здорово, брат! Заблудился? Пойдем, я тебя провожу. Пусть ребята отдыхают. Ты из какой деревни?
Алексей говорил первое, что приходило в голову, одновременно разворачивая мужика и глядя ему прямо в глаза. Внутри его колотило, как когда-то перед соревнованиями – в университете он занимался самбо, – и он прикидывал, справится ли с мужиком выше его ростом и, судя по его жилистой руке, довольно крепким. Они уже шли обратно по колено в протоке и, как ни странно, мужик слушался и давал себя увести. Вглядываясь сквозь сумерки в Алексея, он спрашивал: «Лешка, ты, что ли?»