Мысль обдала холодом, кольнула острой щенячьей тоской. Он оглянулся назад, всматриваясь в склон, и увидел тело почти сразу, в двадцати шагах. Прошел мимо и не заметил…
Мертвые не могут говорить. И странно вовсе не то, что Олаф вдруг решил оглянуться, а то, что раньше не подумал искать заиндевевшие тела. Впрочем, сверху тело было видно не так хорошо: его прикрывали три основательных камушка - будто человек прятался за ними.
Первое, что бросилось в глаза при приближении, - длинные локоны, выбившиеся из-под шапочки. В инее.
Она лежала лицом вниз, головой в сторону лагеря. Правая рука вытянута вперед, левая нога согнута в колене. Будто девочка ползла вверх. Вязаная шапочка, теплые брюки с начесом, штанины подвернуты; толстый свитер, явно с чужого плеча, левый рукав натянут на кисть, правая рука с отмороженными пальцами голая. Под ней - сломанный фонарик, вместо корпуса батарейки туго обмотаны тряпкой - куском штанины от теплых брюк.
Олаф зарисовал положение тела и отметил вешками место, где оно лежало. Помедлил, прежде чем его перевернуть. Обычно смерть безобразна; безупречно чистые, слепяще-белые кристаллы инея оскверняли безобразие смерти, нарушали зловещую ее гармонию. Он довольно точно представлял себе, во что смерть превратила лицо девочки, и не спешил в него взглянуть.
Ребята отдали ей самые теплые вещи. Не помогло.
На земле четко обозначилась характерная наледь, обледеневшими снизу были и свитер, и брюки: под теплым еще телом лежал лед, он растаял, потом снова замерз. Лиза. Без сомнений. Олаф был слишком оптимистом, представляя себе ее лицо, - не учел морозную эритему, окрасившую кожу в багровый цвет.
Нос-пуговка, ссадина на кончике.
Олаф не посмел закинуть тело на плечо. Что еще мужчина может сделать для мертвой девочки? Она не казалась ему тяжелой, только каждый шаг давался с трудом. Как большая сломанная кукла - закоченевшее в неестественной позе тело, белые от инея локоны… Руки быстро занемели, и он прижал ее к себе тесней - ледяную. Останавливался несколько раз, чтобы передохнуть, переложив тяжесть на колено. И шел дальше - выше, к освещенной низким солнцем вершине склона, - шатаясь и спотыкаясь.
Второй спуск к лесу ничего не дал, сколько Олаф ни всматривался в голубые тени на заиндевевшем склоне.
Внизу, в сумеречном полусвете, стояла странная неживая тишина, а земля волнами источала холод - и Олаф сперва решил, что это игра воображения. Солнце если и заглядывало на дно «чаши», то только ближе к лету; сюда не долетал ни ветер с океана, ни грохот прибоя; извивались - будто корчились в судорогах - невысокие березы, цеплялись за камни культями корней, и чернел местами непролазный еловый подлесок.
Нет, не игра воображения - под тонюсеньким слоем каменистой почвы лежала мерзлота: ветра, растопившие Ледовитый океан, не добрались до дна чаши. И теперь абсолютно ясно, почему здесь не поставили лагерь.
Ели со сломанными ветками не бросались в глаза, просто показались немного странными издали. Но, подойдя вплотную, Олаф убедился: ветки сломаны, а не срезаны и не срублены. Много веток. Елочки приземистые, нахохлившиеся, лапник густой, колючий. Он попробовал сломать сучок - уколол пальцы, но обломилась ветка легко, была хрупкой, суховатой. Это хорошо, это значит, не так трудно заготовить дрова, сделать настил, сложить шалаш… Олаф поперхнулся. «Больной перед смертью потел? Это хорошо»…
Он направился по следу из обломившихся по дороге веточек и осыпавшихся иголок и в самом деле вскоре вышел к шалашу. Ну, не совсем шалашу - скорей, это была лёжка, спрятанная в глубине ельничка. Если бы не следы, Олаф бы ее ни за что не отыскал. И сделали ее грамотно - каменный очаг посередине, вовсе не маленький, с отверстием для поддува воздуха, экраны из лапника с трех сторон, чтобы не сразу уходило тепло, толстый слой лапника на земле. Можно ночевать, не опасаясь замерзнуть: даже если погаснет огонь, камни сохранят тепло на некоторое время. Если, конечно, не будет дождя или сильного снегопада. Да они могли жить здесь несколько суток, даже в стужу, даже на мерзлоте! Почему они покинули и это место тоже?
Хворост в очаге прогорел не до конца, по краям топорщились березовые ветки, в центре лежали угольки. На камне стоял огарок стеариновой свечи, обрезанный снизу, - в сырую погоду без свечки трудно разжечь очаг. Просохшая береста горкой, наломанные сучья, довольно тонкие, - не толще, чем можно сломать о колено. У отверстия для поддува лежали простейшие, сделанные из подручного материала «мехи»; Олаф не сразу догадался, что их трубка - это корпус фонарика. Да, здесь нет такого ветра, чтобы раздувал огонь, без работы мехов очаг, по-видимому, быстро гас. И значит, кто-то один должен был следить за огнем, когда остальные уходили за дровами.
Что-то хрустнуло под сапогом, совсем не так, как хрустит ветка, и Олаф посмотрел под ноги. Карандаш. Провалился в лапник. Выпал у кого-то из кармана? Или использовался как растопка? Олаф поднял обломки - нет, как растопка карандаш не использовался. Конечно, хотелось бы найти записку, которая разъясняла произошедшее, но ничего кроме бересты Олаф не увидел. Надписей на бересте не было тоже.
Он скользнул взглядом по очагу случайно, вовсе не надеясь в нем что-то найти, но увидел вдруг обугленный клочок бумаги. И не было ничего странного в том, что бумагу использовали для растопки, хотя нет для растопки лучшего материала, чем береста. И свечка. Сырые дрова бумагой не подожжешь, она сгорает вмиг. Олаф осторожно взял клочок бумаги двумя пальцами - нет, никаких обрывков слов, вообще ни следа записи… Но и ширина сохранившегося клочка была не больше полутора сантиметров, даже если на листке что-то писали, то не на самом краю.
И карандаш, и обугленную бумагу Олаф убрал в карман - как вещдок. Может, написали записку и передумали оставлять? Глупо. Скорей, конечно, просто разжигали огонь.
Он огляделся в последний раз, ничего интересного больше не заметил и выбрался из ельника, прикрывшего лежку. Сумерки почему-то показались еще гуще, хотя солнце едва перевалило за полдень. Тишина. Безветрие. Холод. Серенький полусвет. То ли бежать с этого места, то ли свернуться на мерзлой земле в клубок и выть волком. Человек не может быть один! Не должен! Не умеет! Олаф прикрыл глаза и стиснул кулаки, переждал накативший страх одиночества.
Где-то сбоку, шагах в десяти, щелкнула ветка, почудилось движение - он резко повернул голову на звук, но, понятно, ничего не увидел.
Теперь следовало идти вокруг шалаша по спирали, постепенно расширяя круг. Заглядывать под каждую елочку, раскинувшую ветки по камням. Олаф двинулся вперед, но не успел сделать и пяти шагов, как за спиной снова щелкнула ветка. Будто кто-то тронулся с места вслед за ним. Он знал, что ничего не увидит, оглянувшись. Или… или не хотел этого видеть. Плечи сами собой распрямились, натянулись мышцы на спине - до дрожи от напряжения, будто по нервам пустили ток. Впрочем, ничего удивительного, спина болела еще утром, а после подъема в лагерь с телом девочки на руках и должна была дрожать от малейшего усилия.
Олаф сделал еще несколько шагов, ощущая движение за спиной - и взгляд в спину, тоскливый, щенячий, умоляющий… Это от одиночества. Человек не должен быть один.
Им не только холодно - им одиноко. Олаф развернулся и пошел в противоположную сторону.
Парень лежал на спине, повернув голову влево. Словно в самом деле только что смотрел Олафу вслед. Саша. Девятнадцать лет.
Лицо и шея опухшие, рот приоткрыт, кончик языка между зубов. На веках точечные кровоизлияния. Руки подняты к горлу, правая кисть на уровне кадыка, левая - чуть ниже. Удушье? Ноги прямые в коленях, поставлены на ширину плеч. Таллофитовая майка-безрукавка, трусы трикотажные синие, полотняная нательная рубаха с обрезанными рукавами, трикотажные кальсоны с обрезанными штанинами.
Значит, умер раньше других: понятно, что раздевали труп. Каждая тряпочка на счету. Сначала заботиться о живых - потом думать о мертвых. Даже если живые вскоре сами станут мертвыми…