– Улетаем! Давай отсюда! – закричал кто-то рядом истошным, нечеловеческим голосом, и Кавалеров какое-то время тупо смотрел на человека, который на подламывающихся ногах пытался добраться до пилота, – прежде чем сообразил, что это столичный журналист, ради которого, собственно, и затевалась эта поездка.
Вертолет резко клюнул вниз, и какой-то миг Кавалерову казалось, что они сейчас врежутся в оживший, дышащий, расступающийся лед. Но нет – словно подброшенная некой силой, летающая машинка выправилась, набрала высоту, бодро потянулась на восток, в темноту возвращающейся ночи.
Кавалеров оглянулся. Души тех, что лежали там, подо льдом, реяли на закате, кричали тонкими протяжными голосами, словно птицы, вспугнутые с гнезд.
– Я уж думал, все, гикнемся в эту льдину, – виновато сказал потом, на аэродроме, журналист, суетливо суя деньги и бутылку спирта пилоту и Кавалерову. – Никогда со мной такого не было. Точно – думал, разобьемся!
– Пустой звук, – хмыкнул пилот. – Не бывало еще такого, чтоб в этих местах… Они могилу свою берегут, чужих отталкивают. Хоть на полметра от кромки льда, а вытолкнут машину – только бы от себя подальше.
Журналист смотрел непонимающе, дрожа губами, но пилот только рукой махнул:
– А, ладно. И стыдиться тут нечего. Редко у того, кто это впервые увидит, душа из тела не рвется. Такие крепкие ребята, как этот вон, – кивнул на Кавалерова, – редкость.
Кавалеров ничего не ответил. Отвернулся.
Хвалить его было не за что: у глаз, в горле стояли слезы.
Отец. Так вот где мы встретились, отец!..
Потом он еще не раз приезжал в Долину. Стоял на кромке льда. Хотел пойти поискать отца, но так и не решился. По трупам идти? Он был готов – только не по этим трупам! К тому же опасался, что отец захочет оставить сына у себя, а было еще не время. Не время!
Кавалеров тогда работал в морге городской больницы, сторожем. При морге был анатомический театр мединститута, и Кавалеров иногда видел, как студиозусы потрошат трупы. Сначала молодняк рвет с этого зрелища, а потом глядишь – пьют кефир, булочками закусывают, сидя над распотрошенным человеком и зубря: – Фациес артикулярис супериор… туберкулум майор…» – и всякое такое.
Ходили в морг и врачи. Чаще других Кавалеров видел там одного: низенького, бледного, с вечно потным лицом. Он был похож на старого мальчика и носил смешную фамилию Щекочихин. Вот упертый был мужик! Год, не меньше, самолично вскрывал трупы детей, умиравших один за другим от неведомой, неизлечимой хвори. Это в Магадане был настоящий бич: смерти детей. Не меньше полтыщи померло один за другим. И чуть ли не всех исследовал Щекочихин.
Постепенно Кавалеров с врачом сошелся ближе и даже помогал ему. Ну, трупик подаст, какой надо, внутренности в физраствор сложит. Да мало ли! Ассистировал, словом. Иногда разговаривали, хотя Щекочихин вообще-то был не говорлив. Но нашел, нашел-таки он причину смертельной болезни! Кавалеров прочел об этом в «Чукотской правде» и со странным тщеславием подумал, что тоже причастен к открытию Щекочихина, который на этом деле защитил сразу и кандидатскую, и докторскую диссертации.
Теперь на прием к Щекочихину началось просто-таки паломничество. Очередь записавшихся растянулась чуть ли не на год, родители больных детей на него молились. Но в морг он ходил по-прежнему. Только стал еще молчаливее.
А потом его как прорвало:
– Скольких я детей спас, а что получил за это? Десятку к зарплате прибавили? На кафедре у всех рожи от зависти оловянные стали. Плевать им на то, что малыши больше не мрут как мухи. Плевать на то, сколько я сил положил, дневал и ночевал в трупарне. Главное, что этот недоносок Щекочихин (они меня так втихаря называют) вдруг р-раз! – и возвысился над ними, р-раз! – и… – Он махнул рукой и огляделся с тревожным, странным выражением. – И никому дела нет, что я чуть не оглох здесь. А главное, мне и самому все это вроде бы уже не важно. Ни радости, ни гордости не ощущаю. Только в ушах по-прежнему звенит…
И он снова огляделся с тем же диким видом, вытягивая шею и тараща блеклые глаза, и без того бывшие навыкате. А Кавалеров тогда впервые подумал, что Щекочихин, пожалуй, немного того… не в себе.
А он все больше привыкал к Кавалерову и разговаривал с ним все охотнее. От Щекочихина тот, собственно, и узнал про Долину смерти, благодаря ему познакомился с пилотом, который согласился бы туда отвезти. Очень, очень советовал там побывать! «Знаешь, – говорил, – какая там аура… Тончайшая, трепетная… Я ездил туда заряжаться. Души заключенных свили там себе гнездо и дежурят, как на посту. Меня они не любят, но все-таки подпитывают».
«Точно, спятил мужик», – опять подумал тогда Кавалеров. Однако потом, поглядев в глаза мертвому отцу, он уже рассуждал иначе. Сходство своих ощущений и слов Щекочихина его поразило!
Потом они с доктором общаться перестали. Кавалерову до того обрыдло в морге, хоть вешайся. Да и Щекочихина он уже видеть не мог, со всеми его фокусами. Тот совсем свихнулся: вдруг начал вводить трупам наркоз. А когда увидевший это Кавалеров чуть не грянулся оземь от ужаса, пояснил с этим своим безумным и в то же время убедительным выражением:
– А разве ты не слышишь, как они плачут, когда я их вскрываю? Маленькие ведь. Младенчики. Больно им… Да не смотри ты на меня, как на идиота! – вскричал вдруг, впадая в один из тех необъяснимых приступов ярости, которые внезапно накатывали на него – и так же внезапно сходили на нет. – Знаю, что говорю. Я как-то разговаривал с рабочими крематория. Так вот: они, отправляя гроб в печь, тоже слышат крики! А как же, закричишь тут небось, когда огонь кругом, когда от тебя в минуту остается один пепел…
Жуткие разговоры, конечно. Однако, если честно, Кавалеров не столько из-за Щекочихина с этой работы ушел, тем более что тот опять изменился, притих, глупости болтать перестал и бросил колоть им наркоз. Платили в морге маловато, а Кавалеров в это время уже твердо решил: пора подаваться на материк.
Сезона два-три он ездил с артелью старателей. Да, вот где были заработки так заработки! Чуть ли не больше того, что некогда случалось Кавалерову выручать за карточным столом. Да уж, на ловкости своих рук он мог бы сделать состояние, но… однажды ловкость эта уже довела его… Вспоминать не хотелось! И он накрепко зарекся, стараясь держать слово.
Однако первые свои честно заработанные деньги Кавалеров спустил, как дурак. Давненько не держал в руках столько деньжищ – вот и ошалел. После возвращения с поля сняли на три дня кабак – и гудели днями и ночами. Кавалеров знал, что такое настоящая гульба. Это когда берешь толстенькую пачечку четвертных, на худой конец – червончиков, тасуешь, будто колоду карт, наслаждаясь взглядами официанток или девок, которые слетались откуда-то на запах деньжищ, как мухи на мед, – а потом поджигаешь этот веер драгоценный. Если пачка тугая, в банковской упаковке, деньги плохо горят. А стоит расшеперить их, разворошить, свободы дать… Вот именно – стоит! Чтоб посмотреть на лица официанток, как они от злобы давятся, от зависти. Потом швырнешь бумажки под стол – и свора готового на все бабья ныряет следом, матерясь похлеще бичей и чуть ли не зубами вырывая друг у дружки смятые денежки с горелой кромкой.
Вот так Кавалеров, вспоминая дни золотые, молодые, и прожег чуть ли не все заработанное. На оставшемся едва дотянул до нового сезона. Но после возвращения он уже в кабак – ни-ни! Все деньги прямиком отнес в сберкассу. Прямо как на плакате получилось: «Кто куда, а я в сберкассу!» И так же поступил в следующий сезон, и в новый, пока не почувствовал: пора уезжать. Подкатил восемьдесят пятый год, и Кавалеров звериным зэковским нюхом уловил: скоро, очень скоро повеет ветром таких перемен, что тот, кто посеял этот ветер, сам не будет знать, куда от него, с порывами до штормового, деваться.
Напоследок он, конечно, к отцу съездил – проститься. Мысленно поклялся ему, что все сделает как надо. Однако сам такой уж уверенности не испытывал, поскольку толком не знал, что, собственно, надо сделать.