С 12.30 до 1.00 разочаровывались в последнем решении, жаловались на уличный холод, внутренне содрогались при воспоминании о 2 прошедших ночах, неудачно острили по поводу поцелуев и похабщины.
В 1.00 Музыкантиха пресытилась долгим стоянием и ежеминутными выражениями с моей стороны (не без влияния Горького) желаниями быть развращенным похабником.
С 1.00 до 1.15 Музыкантиха яростно намечала перспективы моего дальнейшего существования, а я в высшей степени устно выражал восхищение половой предприимчивостью Альберта Алферова.
В 1.15 устное выражение восторгов заставило пострадать мою шевелюру и одновременно возмутить мое Чувство Человеческого Достоинства.
В 1.20, в отместку за шевелюрные страдания шутливо определил ее «жирной полуношницей» – и затем, внешне погрузившись в пролетарскую философию, упивался трогательной молчаливостью и похвальной терпеливостью оскорбленной.
С 1.30 до 2.00 выражал недовольство ее мрачностию, убийственно заискивал и лицемерил, предпринимал отчаянные попытки рассмешить оскорбленную и к 2 часам с удовлетворением констатировал обоюдное ржание.
В 2.00 – решили занять угловой стол и выкурить Рубцова.
С 2.00 до 2.30 дискутировали насчет Космоса нарочито громкими голосами, одновременно констатируя мысленно раздражительное воздействие дискуссии на Рубцова и на Космос.
В 2.30 – облегченными вздохами и пантомимическим хихиканьем проводили до угла изможденного Рубцова – и решили откровенничать и безобразить.
С 2.30 до 2.45 жгли старые открытки, произносили над огнем заклинания, хихикали и осуждали западные моды.
В 2.45 – Музыкантиха доставила внушительную груду своих фотокарточек, и под угрозой физического воздействия я вынужден был восхищаться каждой в отдельности.
С 2.45 до 3.30 – созерцали фотографии, безнравственно хихикая, пинаясь под столом ногами и осуждая аморальное поведение коридорной пары.
В 3.30 – умственно плевали на фотографии и решили незамедлительно сжечь негодные.
С 3.30 до 4.00 – жгли, меланхолически любовались пламенем, разменивались комплиментами, курили и предприняли несколько неудачных попыток завязать драку.
В 4.00 я вынужден был храбро встретить прилив материнской ласки со стороны моего оппонента и отверг ее полушутливое предложение кровью подписать совместный клятвенный контракт.
С 4.00 до 4.30 – взвешивали все способы вытягивания друг из друга крови для подписания «контракта», дружно осуждали алкоголизм и восхищались мрачностию фланирующего мимо В. Муравьева.
С 4.30 до 4.45 безуспешно пробовали стричь друг другу ногти и столь же тщетно пытались определить, чьи конечности чище и эстетнее.
В 4.45 я презрительно обнажил всю безыдейность ее предложения выйти подышать свежим воздухом и посидеть в снегу.
С 4.45 до 5.00 – освятили своим присутствием комнату Никоновой, жаловались на однообразие трофеев. Пили из горлышка лимонад, грызли яблоки, изучали траекторию летящих огрызков; при воспоминании о Мичурине продемонстрировали обоюдный скепсис.
5.00 – совершенно некстати вспомнили 15 декабря, постигли весь ужас имевшего места инцидента, обменялись мрачными взглядами и не менее мрачными идиоматическими выражениями.
В 5.15 с похвальным единодушием изъявили желание заниматься.
С 5.15 до 5.45 нехотя читали, изредка перехихикиваясь и надменно следя эволюцию трамвайного парка.
В 5.45 дружно протирали глаза и выражали ужас перед лицом Времени и Бессонницы.
С 5.45 до 6.15 флегматично хлопали глазами, курили, лениво друг друга оскорбляли, внимая треску репродукторов и будильников.
В 6.15 – по-прежнему флегматично сдули пепел со стола, пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись.
Только и всего.
И все прежние дни – так.
Так что уж и без похабных намеков, Л. С.!
27 декабря
Пусть Время туго обтягивает свои прелести!
Все равно – не прельстит! –
Последние четыре проползут бесследно! –
И этот отвратительнейший год с грохотом полетит в пизду!!
6.15 ночи.
28 декабря
«…Он! Он объяснился! Я на крыльях влетела в общежитие и весь вечер занималась с упоением…»
(Р. Гуржибекова, «Дневник», стр. 531)
«…И угораздило же меня, братцы, втюриться в эту Р. Гуржибекову… Тут, понимаете ли, Бомарше на носу, Корнель и все такое прочее… Завтра, понимаете ли, нужно на зачет тащиться с утра, и на последнюю ночь я возложил такие надежды…
И вдруг – на́ тебе!
Сижу я это, значит, у окна, рыгаю шницелем и цежу сквозь зубы: „Экгоф в роли Доримона – настоящий Доримон… Tot linguae quot membra viro…“ – вдруг вижу – едакой экстравагантной походкой и со стулом в обнимку приближается ко мне объект моей сессионной страсти… Ну я, понятное дело, без промедления пронзил взглядом ее перси с претензией на осетинскую пышность – и восхищенно процедил: „Этт, в алилуйство мать, а?“ Она, конечно же, спервоначалу побледнела, то бишь похолодела, потом это, значит, эвакуировала в толщу ланит весь запас своих эритроцитов и грузно опустилась на свою ношу…
Я, как истый сибиряк, незамедлительно смекнул, что даже самая развратная женщина, будь то хоть дьявол или студентка МГЭИ, – не будет румяниться, ежели постигнет благоуханную невинность подобной ситуации – что вот, мол, циничные взгляды подвергают массажу ее прелести и все такое прочее… Я, конечно же, без околичностей допер своим пролетарским умишком, что по нечаянности пронзил взглядом не только перси, но и то, что стыдливо прикрывается оными…
Но ведь вы сами понимаете, что у меня и в мыслях-то моих пролетарских не было охоты так глубоко пронзать… Ну, сами посудите, – начнутся вздохи и шевеления, а у меня Корнель на носу, Расин, Бомарше и все такое прочее… Я, конечное дело, унутренне исплевал высокие чувства и невозмутимо продолжал шамкать „Роксолану“, периодически рыгая шницелем… А сам все смотрю идиотски на ее эти самые-то, хе-хе-хе, и стараюсь сдерживать в себе и отрыжки шницеля, и позывы плоти… Но, в конце-то концов, – ведь я мужчина, и неуместное колыхание персей в такой опасной близости, граждане, смутит самого Кекконена… Я, понимаете ли, не мог равнодушно созерцать все эти вещички… Я стиснул зубы и, сдерживая дрожь в голосе, изрек: „Уйдите, милая, и не подымайте во мне“… так и сказал: „не подымайте во мне…“
И вот что, братцы, удивительно – она все поняла и поспешила обвертикалиться; но узрев всю прелесть ее необъятных и тем не менее удаляющихся бедер, – я вспыхнул, я прочувствовал в един секунд всю силу своих животных позывов… и я бы с удовольствием занялся самобичеванием, граждане, но – подумайте сами – завтра зачет, объяснение в деканате, Лесаж, Корнель, Расин, Д’Онэ, Дидро, Вольтер, Бомарше – и все такое прочее…»
(Ю. Романеев. «Избранные сенсации», стр. 27)
«И в 24 года – разрушена первая любовь!
Мгновения счастья утекли безвозвратно!..
Сегодняшний вечер окатил меня ушатом холодной воды.
Она сидела с Романеевым и любезничала.
И оба были красны и довольны.
За такие дела у нас в лагере морды били».
(Н. Рубцов. «А уж я ли, кажется…», стр. 31)
«Милый ты мой, у тебя просто нет чутья. Я лично вполне одобряю романеевские вкусы; посмотри-ка на нее сбоку хорошенько – уэ-э-э-э! – а ежели с тыла – так натурально Елизавета Гассекс, Амалия Вейсе и, если угодно, – госпожа Дорсенвиль! Воплощенная кротость! Хе-хе-хе! Неизменный идеал! Непреходящий кумир! Идеолог телесной шедевральности!.. Трам-пам-пам…
Дика как лань, дитя Кавказа,
Пурум-пум-пум. Пурум-пум-пум…»
(В. Скороденко. «Половая аудиенция»)