От деревянной опалубки на бетоне отчетливо пропечатались текстура дерева и места стыков досок. Поверх них, ради маскировки, темной охрой и известкой нарисовали кирпичи и швы между ними. Но это еще не было вершиной художественных изысков строителей, на которые их подвигла военная хитрость. На стене изобразили окно. Квадратное окно с двумя раздвинутыми по сторонам и аккуратно подобранными занавесочками. Поверхность стены между ними была покрашена черным, чтобы это напоминало полумрак в комнате, которой не существовало, а на подоконнике, чуть-чуть не по центру, стояла красная герань в горшке. И горшок, и цветок объемом, равным слою краски.
Но нельзя сказать, что это окно было полной фальшивкой и вообще не соединяло внутреннее помещение с улицей, что, собственно, должно делать любое окно. Приглядевшись хорошенько, можно было увидеть, что подоконник представлял собой длинную горизонтальную щель, через которую на серое море смотрело дуло.
Пушка, обращенная на запад, откуда противника ждать не приходилось. Назначение пушки – из-под нарисованной герани не подпускать захватчика, которому пришлось бы совершить огромный обходной маневр, чтобы не напасть с тыла.
Укрепление, преграждавшее путь воображаемому захватчику, пушка, поставленная лишь для того, чтобы опровергнуть аргумент единственного потенциального агрессора, что Голландия якобы не готова защищаться от любого врага.
Бетонная отливка с нарисованными поверх нее кирпичной кладкой и окном с подоконником и комнатным цветком, перед которой, развалясь, сидели защитники и за которой стояла маленькая пушка, казалась ярчайшим воплощением трусливой лжи, когда-либо сооруженным на земной коре. Пушки, бетон и солдаты, размышлял Альберехт, все это может понадобиться у восточных рубежей, но никак не со стороны моря. То, чего не хватало на границе с Германией, находилось здесь, не принося никакой пользы, и мирно угрожало проплывающим кораблям. Но и в ином случае, если бы эта огневая точка была обращена в сторону Германии, все равно было бы мало проку. Верит ли хоть один человек на свете, что у Голландии есть мало-мальский шанс сохранить независимость, если Германия и правда нападет?
«Для меня все это не имеет значения, – думал он, садясь в машину. – Из всех зол, которые мне могут быть уготованы, я выбрал бы смерть в ее объятиях. Но она недостаточно любит меня, чтобы со мной жить, не говоря уже о том, чтобы со мной умереть».
Он не пошел ни в какой бар. Пошел прямиком к своей машине и сразу сел в нее. Не мешкая ни минуты, поехал кратчайшим путем в свой окружной суд.
И все же в нем, чередуясь с непреодолимым желанием пренебречь обязанностями и остановиться у первого попавшегося заведения, где подают спиртное, то и дело шевелилась мысль взять и развернуться и поехать обратно в Хук-ван-Холланд, стащить ее с этого корабля, пусть даже силком, и сказать: «Никуда ты не поплывешь. Я получил сведения. Этой ночью немцы устроят торпедную атаку на твой корабль. Он перевозит стратегический груз. Мы перехватили тайное сообщение от немецкого шпиона. За кораблем следит подводная лодка. Ты останешься здесь».
То и другое чушь, разумеется. Нет у него никаких тайных сведений. И ни у какого бара он не остановится, и не будет он напиваться до смерти. Я ни разу в жизни не пренебрегал работой ради выпивки, этого не могут не признать даже самые заклятые враги. Выдумывать на ровном месте тайные сведения я тоже не стану. Но в данном случае лучше бы выдумал. Вместо этого перед расставанием он стоял и упрашивал ее:
– Ты просто-напросто искушаешь судьбу. Ищешь неприятностей. Иногда мне кажется, что евреи везде подвергаются преследованиям, потому что в глубине души считают, что этого заслужили. Документы у тебя были в порядке. Никто ничего не подозревал. Ты могла бы дожить в Голландии до конца войны без малейшего риска. Но не захотела.
– У меня есть обязательства.
– А по отношению ко мне их, что ли, нет?
– Уезжай скорее, а то опоздаешь на заседание.
Так он, притворяясь, будто не замечает, что это она навязывает ему свою волю, позволил прогнать себя с корабля, вниз по трапу. Все доводы, которые они друг другу приводили, были по сто раз проговорены раньше. Они вели этот диспут уже много недель, и получалось, что ему нечего возразить на ее аргументы. Все неопровержимые тезисы, гордо рождавшиеся у него в голове, теряли всякую убедительность, едва слетая с его губ. Когда же они наконец меняли тему разговора, у него всегда оставалось ощущение, что не она, а он терпит поражение, а также ощущение, что она это знает.
Он разговаривал с призраком, маячившим у лобового стекла, и не знал, что это я.
На дороге почти не было других машин. Мы догнали роту солдат-самокатчиков на велосипедах. Винтовки висели у них на спинах. Они ехали, петляя, нестройной толпой и то и дело выруливали на середину дороги, где легко могли попасть под машину. Я крепко держал правую ногу Альберехта, чтобы он не нажимал на газ. Он ехал по крайней левой полосе, но все равно не мог двигаться беспрепятственно. Солдаты смеялись, оборачивались на него, кричали что-то вслед, некоторые отдавали честь. Он смотрел только прямо перед собой.
– Никогда не догадаешься, что она в конце концов выдумала, – пробормотал он, хотя в машине не было никого, кроме нас с ним.
Смешное слово: «догадаешься». Что мне догадываться-то? Я ведь слышал все их разговоры, так как слышу все, что говорит он и что говорят ему, а также читаю все его мысли.
– Она сказала… она сказала… есть очень простой способ удержать меня в Голландии, милый мой Schatz. До отплытия еще четыре часа. У тебя более чем достаточно времени, чтобы донести на меня, чтобы арестовали и сняли с корабля. У меня ведь фальшивые документы…
Он умолк, и я не мог прочитать его мысли, как будто их у него в голове вообще больше не возникало.
Потом он сказал:
– Это она пошутила, но шутка казалась нехорошей. У меня возникло ощущение, будто в отношении нее я был негодяем-сутенером, будто шантажом заманил ее в постель.
А я-то читаю его мысли и понимаю, что сутенер – неподходящее слово для того, что он имеет в виду. Или подходящее? Конечно, нет. Хотя она находилась у него в квартире и днем и ночью, нельзя сказать, чтобы связь их была такой уж страстной – связь в том смысле, который нам, ангелам, чужд, но который людей почему-то заставляет то и дело судорожно восклицать: «О, мой ангел!»
– А я вообще такой.
– С каких пор?
– Никогда другим и не был. Как любовник совсем не пылок.
– Что ты, Schatz, не придумывай.
– Не придумывай? Ах, мой ангел, как ты можешь об этом судить?
– Я не святая.
– Для меня святая. Я любил бы тебя не меньше, если бы ты была святой и мы бы жили рядом друг с другом, храня целомудрие.
Молчание. Он чувствовал, что она не верит доводам, и ему потребовалось время, чтобы победить то бессилие, что вызвало ее неверие, и продолжить разговор.
– Я человек, который любит только душой. Мое тело не создано для любви. А душа создана, Сиси.
Она ничего не ответила. Только прижалась к нему своим голым телом. Я отвернулся. Он все-таки полюбил ее, сам тому удивляясь, и телом тоже и стонал сдавленным голосом: «О, мой ангел!» Она улыбалась с таким выражением, точно думала: «Не ломай комедию».
Это было давно. Пуританский дух моего подопечного заключил, что она всего лишь расплатилась с ним своим телом, а он против такой оплаты не возражал. Что за выражение: расплатилась телом. Значит, все-таки сутенер. Сутенер. Его вокабулярий оставлял мне надежду, что он не навсегда утратил веру в высокое и прекрасное.
Отвратительное воспоминание о разговоре про его не очень-то сильное животное начало этим вопреки его желанию не закончилось, потому что теперь его память освежил еще и черт.