И снова мне повезло. Когда после болезни прошло месяца полтора и наступил новый предел моему отчаянию, меня временно поставили помощником к геодезисту вместо уехавшего в краткосрочный отпуск на родину сапёра. Всю неделю я был на особом положении от бригады, таскал за старичком-геодезистом (старичок в прямом смысле слова, было ему лет за шестьдесят) треногу-штатив, кофр с нивелиром и теодолитом, держал во время измерительных работ полосатую рейку-линейку.
Появилась уйма свободного времени, когда можно расслабиться, покемарить где-нибудь в биндюге, побыть одному, но, главное, возникла возможность приискать себе приличное место службы. Сунулся я в одну стройконтору, другую, где, по слухам, требовались художники - а художников-оформителей на стройке, в стройбате, в новом городе, где плакаты, лозунги, стенды с соцобязательствами и прочая наглядная агитация громоздились буквально на каждом шагу, - требовался легион. Однако я не поспевал - тёплые закутки с запахами красок и растворителей везде уже были позаняты более расторопными доморощенными рафаэлями.
И вот, когда, казалось, уже никаких надежд не оставалось, и я вышел снова вместе со своим отделением по весенней чавкающей грязи на копку очередной траншеи, и Памир уже злорадно пообещал меня, сачка молодого, за троих пахать заставить, Бог услышал мои угрюмые молитвы. Прораб нашего стройучастка, деловой озабоченный мужик лет тридцати с висячими запорожскими усами, вызвал меня в свой вагончик.
- Десятилетку имеешь?
- Имею.
- Рисовать, слышал, можешь?
- Плакаты-лозунги могу.
- А нам пейзажей и не надо. Ты вот что, намалюй для начала десяток табличек "Опасная зона! Проход запрещен!" Справишься - шнырём сделаю.
Мне очень хотелось справиться. И я справился. И стал шнырём. А если более уважительно, без стройбатовского жаргона - помощником прораба. Обязанности - вполне интеллигентные: рисовать-оформлять, вести табель выходов, писать заявки на стройматериалы, калькировать чертежи, выполнять курьерские поручения, что уже давало возможность одиночного свободного хождения почти по всему городу, поддерживать чистоту в прорабской и всё такое прочее.
Одним словом, жизнь переменилась, как у Али-Бабы: из грязи - да в князи. Было, правда, первое время не совсем удобно перед своими ребятами из отделения. Получалось как бы, что они меня обрабатывают, ибо официально я продолжал числиться в бригаде плотником-бетонщиком второго разряда и получал грoши из общего котла. Но оправданий в таких случаях можно найти воз и маленькую тележку. Во-первых, помощники из сапёров имелись у каждого прораба на всех участках. Во-вторых, если не я стал бы шнырём, то кто-то другой свято место пусто не бывает. В-третьих, сами ребята, даже Мнеян с Мовсесяном, вперёд меня перестали видеть в этом проблему, наоборот, они поняли, какая выгода для отделения, что один из них - правая рука прораба: достаточно сказать, что шнырь имел возможность замазать любой сапёрский прогул в табеле. В-четвертых...
Хотя, думаю, хватит оправдываться. Мне подфартило, вот и всё. Стало легче дышать. Даже бешеный Памир, заглядывая в прорабскую, теперь разговаривал со мной хоть и свысока, но по-деловому, без подлого хамства.
Уже за одно это я согласен был терпеть не очень-то уважительное словечко "шнырь" и подметать каждый день пол в прорабской биндюге.
Глава IX
Мне снится - я лежу на пляже. Солнце гладит мои щёки бархатной ладошкой и осторожно дует на закрытые веки греющим своим дыханием...
Но сознание всплывает постепенно из глубин моего "Я", и сон, растворяясь, распадаясь на отдельные молекулы-картинки, впитывается в мозговые клетки памяти. Я тянусь-потягиваюсь с таким энтузиазмом, что откликаются хрустом все суставы и суставчики моего дембельского тела, скрипят железные растяжки жёсткой солдатской кровати.
Отворяю глаза.
Позднее октябрьское солнце последним всплеском жарости продолжает сквозь стекла греть моё лицо. Я тру веки костяшками указательных пальцев, сажусь на постели, окончательно материализуюсь в сегодняшнем дне и вспоминаю - Маша! Вчера она сказала мне, задыхаясь от поцелуев: "Неужели ты не понимаешь? Я не хочу, чтобы ты уезжал!."
Маша!..
В казарме - тишина. Время полдень, значит, суточный наряд, дежурный по хате со свободным дневальным, - на заготовке в столовой. Хотя после ночной третьей смены я спал всего часа четыре, чувствую себя бодро. Сегодня я должен совершить поступок.
Тэ-э-эк-с, быстренько делаем подъём... Но что это? Я с недоумением верчу в руках две мерзкие штуковины, обнаруженные под кроватью на месте моих новеньких сияющих сапог. Стоптанные, плохо чищенные, протертые в щиколотках до дыр кирзовые бахилы вызывают у меня чувство отвращения.
Вот гадство - опять!
Я шлёпаю босиком к дневальному, караулящему вход в роту, и строго вопрошаю: кто из посторонних проходил в казарму, пока я спал? Парнишка мнётся, видно, предупреждёнзапуган, но я его убеждаю, что ничего страшного с ним не произойдёт. Дневальный почти на ухо мне шепчет:
- Келемян.
Ага, теперь понятно. Сегодня дежурит по роте Ашот Мнеян, который перед дембелем пробился в младшие сержанты, командует отделением. Келемян, черпак из 3-й роты, начинавший год назад служить в нашей, приходил, видимо, в гости к земляку и, скунс паршивый, внаглую свершил обмен сапог. Выражаясь по-стройбатовски, прибурел до предела: неужели он не понимает, что номер не пройдёт?
Вскоре появляется в казарме Мнеян. Я ему коротко, но энергично объясняю ситуацию. Ашот не в восторге от такой беспардонности земляка, он возмущён (мы с ним стали совсем приятели, да и как дежурный по хате он в ответе за все казарменные происшествия), звонит в 3-ю роту, что-то резко кричит в трубку по-армянски.
Через пару минут прикандыбивает в моих блестящих сапогах Келемян. Он плотненький, кривоногий, весь какой-то сальный, грязный, в замызганном бушлате. Глаза его мокрые излучают добродушное хамство.
Я швыряю ему под ноги его задрипанные опорки и присовокуплю пару ласковых словес. Келемян, стаскивая со своих давно не мытых лап мои сапожки, с искренним, наглец, недоумением шепелявит: