В свете от бледно-желтого язычка над смежной дверью вагона, сквозь зыбкие пласты махорочного дыма лица и предметы маячили перед Кириллом изменчиво и неуловимо. Множество запахов, плотно сбитых на мужском поту, овчине и никотиновом перегаре, било в нос, спирая дыхание. Но над всем властвовала одурь карболки - сожительницы беды. И одна надрывная нота пронизывала все вздохи и все стоны: война.
Голова у Кирилла, как и в любое его пробуждение, была налита гулкой до звона тяжестью. В мозгу, словно ленивая рыба в тине, ворочалась одна-единственная мысль: выпить. Но все - от шинели до сапога - он уже выменял. А задумываться ему было некогда, да и, по правде говоря, не хотелось. Не все ли равно? Что будет, то и будет. Плевать! Только бы выпить. Хоть глоток. И еще - заснуть. Но это уже сказка про белого бычка. Круг смыкался: выпить и заснуть, заснуть и выпить.
А у самого уха шелестело, как наваждение:
- Твое.
- Бывай.
- Пошла.
- Ха! Пошла! Шикарная вещь!
- Медицинский?
- Девяносто шесть ноль-ноль.
- На, тяни...
Кирилл не выдержал, приподнялся на локте, сказал вниз, в темноту:
- Слышь, браток... Гимнастерка у меня... Почти новая... Постирать только... Налей... Душа горит...
Гимнастерка долго шуршала в вязкой полутьме, переходя из рук в руки, затем к нему оттуда выплыла жестяная кружка.
- Держи половину. На бедность твою.
Жгучая влага сразу оглушила Прохорова. Все вокруг окончательно потеряло устойчивость, растеклось перед глазами радужной мешаниной. Спасительный сон ощущался так близко, что его, казалось, можно было попробовать на ощупь, только закрой глаза. Но отрывистый шепоток шуршал внизу, и Кирилл ускользающим сознанием все еще силился вникнуть в его смысл.
Один:
- Грех обирать увечного воина.
Другой:
- Никакого тут, уважаемый, греха нету. Я ить за это чистым хлебушком платил. А он, хлебушек-то, нынче кусается. Да.
- А вы поразмыслите, в чем он из вагона выйдет по такому холоду.
- Свет не без добрых людей, подадут инвалиду. Я хоть сейчас рубль для почину выложу. Самому мне, что ли, по миру идить?
- Креста на вас нету, гражданин.
Собеседник коротко хохотнул:
- Это - в точку. Еще дед пропил.
Разговор замер. Слышалось только шуршание разворачиваемой газеты. И вот голоса снова монотонно закружились в темноте.
- Сколько вы хотите за гимнастерку?
- Другой разговор. К чему тары-бары было разводить? Захотел поблагодетельствовать - раскошеливайся... Две бумаги. Из уважения к инвалиду войны. Кровь человек проливал и прочее...
- Не кощунствуйте, сын мой.
- А что? Я бы ее в Вологде и за две с половиной не отдал. Новая.
Под шелест кредиток на плечи Кирилловы и обрушилось наконец головокружительное забытье...
Проснулся он в опустевшем вагоне, осиянный почти ощутимой трепетностью солнечного утра. Прямо против него, подперев безбородую, в морщинах щеку сухоньким кулачком, сидел около окна жиденький старичок. Из-под облезлой его скуфьи торчали в разные стороны куцые, пепельного цвета пряди. Старичок был светел и бестелесен, словно выдуман. Круглые, едва окрашенные глаза его упирались в прохоровское лицо с доверительным вызовом. И слова, которыми встретил он Кириллово пробуждение, струились легко и округло, как мыльные пузырьки. Они не задерживались в памяти, но короткий полет их был полон очищающей радости:
- Страдание, сын мой, от неверия. А у Господа нашего достанет добра и света для всех страждущих. Уверуй и обретешь покой. Взалкай веры - и она явит тебе лучезарный лик вечности. Плоть в тебе бунтует, а плоть - химера. Токмо душа бессмертна. О ней и думай. Думай о душе, сын мой, и сподобишься. Взалкай, а я помогу.
Слова певуче журчали над ухом, завораживая душу своей невесомой монотонностью. Так бывает, когда устаешь сопротивляться и хочется только одного: покоя и тишины, какой бы ценой это ни покупалось. И Кирилла прорвало. Закрыв лицо ладонями, он затрясся в беззвучном мужском плаче, и вместе со слезами уходили от него последние обиды на жизнь.
А уже через три дня в глухом монастырьке Соляном, что под Архангельском, Кирилл Прохоров, нареченный после свершения обряда братом Кириллом, принял послух. И стало в миру одним слугой Господним больше.
Кирилл раздвинул прибрежные кусты и сделал Савве знак рукой: нишкни, мол. Из-за его плеча, сквозь зябкую путаницу тальника, Савва увидел реку, и она поразила его своей громоздкой царственностью. В ее почти неслышном движении чувствовалась такая оголтелая мощь, такая яростная целеустремленность, что казалось, не будь океана впереди, она играючись опоясала бы землю.
Метрах в тридцати от берега покачивалась лодка с двумя рыбаками на борту. Лодка была так близко, что Савва даже сумел прочесть надпись с подтеками в носовой части: "Север".
Кирилл, продравшись сквозь кусты, выбрался на берег.
- Бог помощь! - поклонился он рыбакам, предупреждая бегство. Хамовинские?
- Лопатинские! - хмуро отозвались с реки. Но тут же подобрели до почтительности: узнали.
- Никак Кириллыч? Здорово, отец, куда путь держишь?
- В Хамовино, родимый. Поизносился. Обновиться надо бы.
- Так мы, отец, мигом тебя обернем, тут верст тридцать и осталось.
- Благодарствую, родимые. Только я сам допрыгаю помаленьку. Куда мне спешить-то? Некуда. Одной ногой, - он постучал себя по деревяшке, допоспешался. Покедова.
- Бывай, Кириллыч! Заглянул бы в Лопатино, однако. Бабы - те все глаза проглядели. Скотину посмотрел бы, поговорил...
- Аккурат после воскресенья и приковыляю, - пообещал Кирилл, уже скрываясь в кустарнике. - Беспременно!
По обратной дороге к озерцу, где они оставили Сашку, Кирилл наставлял Савву:
- Выведу я вас чуть пониже Хамовина. Там у меня душегубочка захоронена. В ночь без ветра любо-дорого переправитесь. Там ее и захороните, я укажу где. Потом Васёна подберет. А на той стороне сам ты себе царь и бог: шагай, на тыщи верст ни одного постового.
- А ты у них здесь вроде как за культурно-воспитательную часть, - польстил старику Савва. - Руководящий, можно сказать, работник.
Тот неопределенно хмыкнул, с минуту шел молча, потом сказал:
- Думаешь, они только рыбкой и промышляют? Им за вашего брата тоже приплачивают... Соображай и днем на берег носа не высовывай... Бог у них так на закус. Да и стоит дешево.
- Сам-то ты веруешь?
Старик искоса этак взглянул в сторону путника, и Савва даже вздрогнул: такой властной окаменелостью обернулось вдруг безобидное Кириллово лицо.
- А это, паря, не твоя забота. Я свой камушек один снесу.
Дальше они шли молча, но и в подпрыгивающей походке Прохорова и во взмахе его руки, раздвигающей ветви, чувствовалось какое-то невысказанное волнение, даже раздраженность.
Игумен вошел в Кириллову келью затемно. Осенил обитель крестным знамением, сел, подобрав по-бабьи подол потрепанной ряски, умостился на табуретке и, взяв его руку в свою, начал с подкупающей задушевностью:
- Тяжко тебе, Кирилл. Токмо ты крепись. Это Господь душу твою, суетой опутанную, у диавола отбивает. Не разумением молись - сердцем. Сомнения одолевают - молись, искус возьмет - молись. В молитве - спасение.
Бесцветные круглячки лучились на инока тихой лаской, а теплые игуменовы ладошки оглаживали его руку дружески, бережно и как бы даже с уничижением.
- Молюсь, святой отец, молюсь, - тихо вторил ему Кирилл и целовал крупичатую игуменову руку.
И молился. Истово, самозабвенно, до изнеможения. И день ото дня все глуше становилась ноющая боль под сердцем, все призрачнее прошлое. Иногда ему казалось, что и свет-то в окошке замаячил для него только в монастырской келье. И лишь сны возвращали инока туда, где оставил он часть своего, не отданного Господу сердца.
Ночи бдения, похожие друг на друга, как дольки просфоры, сменяли одна другую, и только одна осветила душу пронзительным озарением.