Сквозняк тянул через длинный сарай, а ей было жарко. Обмолоченная солома пёрла на неё из жерла молотилки, она сражалась с ней как могла, хватала вилами вороха, откидывала в сторону, но на их месте возникали новые, гораздо бóльшие, лезли под ноги, наваливались на неё. В шаль и в волосы впилась полова, одежда покрылась пылью. А Катька с подругой старались во всю. Мимо шёл Платон Алексеевич, в коричневом картузе, в фуфайке цвета осенней стерни. В картуз, в седые до белизны волосы тоже вцепилась полова.
– Платон, – позвал его комбайнёр, – людей не умеешь расставлять. Подают двое, а солому отбрасывает одна девчонка. Видишь, не успевает, замаялась уже. Поставь второго человека.
– А где я тебе его найду, второго человека? Нет у меня людей!
Платон Алексеевич хороший человек. Всю жизнь был конюхом, в лошадях хорошо понимает, а заведующим током стал, когда мужики на фронт ушли. Вот и остался начальствовать над бабами.
– Сам тогда становись, – не унимался комбайнёр.
– Без советчиков знаю, куда мне становиться, – пробурчал Платон Алексеевич в белые усы, сильно пожелтевшие по краям от курения трубки. – Ну-ка, дочка, дай вилы.
Платону Алексеевичу хоть и под шестьдесят, но силы ещё есть. Навильники у него побольше, не детские, как у Марии – а какие следует навильники. Но и он еле успевает. Убедился, что одного человека мало. Но не может же он солому целый день кидать. Он начальник, должен руководить. К счастью опять Федька Гофман с Петькой Денисóвым приехали – ещё телегу пшеницы на обмолот привезли.
– Становись, Федька, с землячкой на солому, – сказал Платон Алексеевич, а Петьке я внука своего дам в напарники.
Мария знает, что Генке – старшему внуку Платона Алексеевича – едва двенадцать исполнилось, в колхозе он не числится, но кто сейчас на это смотрит, когда хлеб надо стране дать, воюющей армии, чтобы не голодала и побыстрее справилась с проклятыми фашистами.
Петька поехал за Генкой, а Федька остался с Марией. Вдвоём легче стало с соломой воевать.
Федька с матерью не так давно в их колхозе. Им посолонее пришлось, чем Марии с родителями. Со станции привезли их в колхоз «Прогресс». Это такая глушь, что и описать невозможно. И председатель в нём был злой пьяница. Изо всех сил старался не попасть на фронт. А не попасть на фронт, по его понятиям, было возможно только через лютость к своим колхозникам: чтобы боялись его и работали с утра до ночи. Вот и с Федькиной семьёй он сразу взял самую крайнюю степень лютости. Была у Федькиного отца справка, что он сдал на Волге столько-то пудов пшеницы, которые ему выдали на трудодни. Председатель, конечно, никакого хлеба им не дал, так же, как и другие председатели. Какой может быть хлеб немцам-переселенцам, когда самим не хватает. Но корову взамен оставленной на Волге он обязан был дать. Долго он злобствовал, но дал – самую тощую, самую никчёмную, какая сыскалась на колхозной ферме. Правда отец с матерью вылечили и выходили её. В конце концов, она даже отелилась и стала давать молоко. А в феврале сорок второго года Федькиного отца забрали в трудармию. Тяжко расставался он с семьёй. На кого оставлял жену и семерых детей?
Перед уходом сказал:
– Пропадёте вы тут. Как только будет возможность – бегите в Кочки, там люди получше живут, может и вы выживете, а этот дурак вас точно… – и он заплакал. Отца увезли в Кочки, а оттуда неизвестно куда. Сначала писал он часто: попал на Енисей, на рыбную ловлю, но с весны почтовый ручей оборвался и с тех пор от него ни слуху, ни духу. Впрочем, Федькина семья тешит себя надеждой, что письма приходят по старому адресу, в колхоз «Прогресс» и там уничтожаются.
Дурак-председатель, видимо, в самом деле не прочь был сжить их со свету, и весной не дал земли посадить картошку. А без своей картошки – это точно хана. Тогда, в безлунную майскую ночь запрягли Федька с матерью свою корову в колхозную телегу, посадили на неё младших детей и уехали в Кочки, в колхоз «Красное знамя», в котором работала Мария. Краснознаменский председатель Григорий Трофимович обрадовался и новым рабочим рукам, и нежданно приплывшей ценной телеге. Прискакавшему на розыски пьянице-председателю их не выдал:
– Нет у меня никакой телеги, не видел никаких Гофманов. Да ты, брат, пьян. Тебе поблазнилось, что они от тебя убежали. Поезжай-ка восвояси, они небось уже дома сидят и чай пьют… с картофельными очистками.
Почему горе-председатель не проявил настойчивости, не сообщил в милицию, сказать не берёмся. Предположим, что он как раз ушёл в запой, а когда вышел, а выходил он достаточно долго, то справедливо рассудил, что начальство может спросить за такую непоспешность в розыске беглецов, положился на волю Всевышнего и изворотливость Григория Трофимовича и оказался прав. Григорий Трофимович с комендатурой всё уладил, Гофманы вместе с телегой остались в его колхозе, посадили картошку и стали рыть себе землянку, а председатель из «Прогресса» – продолжил руководить своим хозяйством.
Часа три сражались Федька и Мария с соломой. Запарились. Федька хотел даже скинуть фуфайку, из которой клочками высовывалась в отверстия желтоватая вата, но Мария отговорила. По сараю сквозь открытые с обоих концов ворота пролетал такой резкий холод, что воспаление лёгких было бы ему обеспечено. Вдруг, в ревущем агрегате что-то заскрежетало, и наступила внезапная тишина, будто все провалились в другой мир. И сказочно необычно в этом мире зазвучали человечьи голоса без машинного аккомпанемента. Комбайнёр бросился осматривать свою молотилку, а Платон Алексеевич дал команду затаривать намолоченную пшеницу в мешки.
А тут и Генка с Петькой Денисовым едут и новые снопы везут. Генка наверху воза сидит, улыбается довольно – взрослое дело делает.
– Э, ребятки! – говорит дед Платон. – Не пойдёт. Сырые снопы, просушить бы надо. Везите на сушилку. А ты, Маруся (Платон Алексеевич звал Марию Марусей) иди-ка растопи сушилку, сделай всё как надо.
А сушилка далеко – на самой окраине села. Отряхнула Мария солому и полову с одежды, выдрала из платка цепкий репейник и пошла, а на выходе сельсоветская секретарша с портфелем:
– Ты Мария Гейне? Знаю, что ты, для порядка спрашиваю. На вот, распишись. Повестка тебе.
Кольнуло Марию в самое сердце. Развернула бумажку: «5 ноября 1942 года в 9 часов явиться в Кочковский райвоенкомат по адресу… в исправной зимней одежде с запасом белья, постельными принадлежностями, кружкой, ложкой и 10-дневным запасом продовольствия».
Давно говорили, давно ждала. Но всё равно неожиданно. Словно по голове колотушкой. Прислонилась к воротам. Подошёл Платон Алексеевич:
– Что ты, дочка?
– Призывают… В трудармию.
– Гм. Да… Ну что ж поделаешь… Страна на военном положении. А это значит – все мы солдаты. Куда поставят, там и стой. Эх… – Платон Алексеевич махнул рукой и отвернулся. – Ты, дочка, не обижайся на меня…
– Что вы! Мне на вас не за что обижаться.
Искренне сказала Мария. На Платона Алексеевича не за что обижаться. Человечный он. Сколько раз приходила прошлой зимой его бабушка Мавра Егоровна. То несколько картошин принесёт, то пару оладышков. А ведь четверо внуков оставил старикам на попечение сын Иван, уходя на войну. Ни один кусок не был у них лишним.
Вспомнила Мария добро дедушки Платона. Не знает, как получилось, обняла Платона Алексеевича и поцеловала благодарно в щёку.
– Ты того, – растрогался он, – домой сходи, пообедай, в себя прийти. Подождёт сушилка…
Домой-то ей так и так было положено – обеденный перерыв в войну никто не отменял. Так хотелось, чтобы отец с матерью были дома. А они и в самом деле дома. А ещё в землянке соседка Катарине-вейс Бахман. Глаза красные заплаканные.
У бабушкиной постели мать кормит бабушку супчиком – мучной затирухой:
– Мария, ты повестку получила? – смотрит тревожно с надеждой на чудо: вдруг эта беда её минула.
– Только что.
– И наша Милька тоже. Вот сейчас только, – говорит Катрине-вейс. – Совсем одни мы останемся с Соломон Кондратьевич, – и старушка заплакала. Высморкалась в платочек, вынутый из-за обшлага рукава.