Чувство не обмануло меня – Катя уединилась на пляже, прячась от настырного ледяного ветра за металлическим киоском. Я подошел к ней так близко, так решительно и с таким нетерпением, что нас сразу же окутал густой-густой туман, а снег пролился дождем. И это был летний дождь в январе, как и тогда, прошлым летом: когда с пирса мы любовались зарей, зависшей над морем, а небо неожиданно расплакалось. Может быть, от счастья, которое мы проживали в эти минуты вместе, может, и от несчастья – небо знало, что наш первый закат станет для нас и последним.
Туман упал Кате в ноги, клубился во все стороны от моего волнения, а снег стремительно таял вокруг нее. Она не была напугана тем, что наблюдала. И даже не удивлена. Только приподняла руки, подставив ладони дождю, и по-прежнему всматривалась вдаль. Теперь этой далью был я. Она дышала порывисто, со стоном, но даже такое ее дыхание мне было приятно и дорого. Было страшно и ужасно от того, что я сейчас представлял собой в земной реальности. Приведение – это в лучшем случае, а влюбленное ничто – в худшем. Да и не целовался я ни с кем – не успел. Но завтра меня не станет, и я, желая и боясь одинаково сильно, коснулся ее губ моросью, порывом ветра сорвал с головы капюшон и обнял. В запахе ее светлых волос было что-то родное до боли, а в откровении глаз печаль лишь усиливала эту боль. Но что есть моя боль, если сам становишься болью для дорогого тебе человека!? И этот человечек – не моя уже земная Катя, не моя, но еще в моих объятиях, какими есть всего лишь влажный клубящийся туман! Зацелованная стаявшими снежинками она разомкнула губы и, наконец, вдохнула от меня чувство, какое я сберег для нее, несмотря ни на что. Я обязан был отдать его ей, чтобы моя мальчишеская любовь не томилась бесконечно от неприкаянности, и чтобы она, Катя Гриневич, была желанна и любима в ее земной жизни, как желал и любил ее я. Но я отдал ей не только свое чувство.
Две или три весны кряду на кончике моего носа, с правой стороны, четко проявлялось пигментное пятнышко светло-коричневого цвета. Родинок на моем теле было много, но это пятнышко всякий раз исчезало, когда я вспоминал о нем, разглядывая себя в зеркале. Как-то, разыскав Катю во время школьной переменки, я заговорил с ней о приближающемся дне 8 марта, давая понять наводящими вопросам, что хочу сделать ей подарок. Такое вот не совсем признание в своих чувствах, да все же зарумянило ей щеки и участило дыхание. Я даже забеспокоился – сейчас уйдет, как случалось до этого не раз, и скажет и не раздраженно, и не с сожалением, что она еще маленькая. Но так не случилось: оставив в покое серебристую косу, с привычно вплетенным в нее густо синим бантом, Катя, сначала, успокоила меня улыбкой, а затем ответила вполне серьезно – так мне показалось, – что хотела бы в подарок это мое пигментное пятнышко. И придавила пальчиком то место на своем лице, где хотела его видеть: над верхней губой с правой стороны. Такое у меня было впервые – я вспомнил о своем пятнышке и – увидел его в зеркальце Кати. С тех пор оно стало как бы нашим, общим, и больше не исчезло. И только что, поцеловав Катю в то самое место – над верхней губой, я пометил ее своей любовью. Первой! Единственной! Несчастной, но не безответной!
Катя не знала, и знать не могла, что так внезапно успокоило ей сердце. Оно забилось ровно, будто до этого торопилось за чем-то, а это что-то – на губах: ощущение моросящей и приятно прохладной нежности. Она не понимала, откуда оно и почему, сейчас, когда ее, девочку, душили первые женские слезы. Но не могла и не хотела отказать себе в том, что ощущала. Когда-то она этого втайне желала, стыдясь своего возраста, но не выразительных форм женственности, а теперь хотела еще и еще этой завораживающей нежности на своих губах. Губы плавил огонь, но он не сжигал. Только все проникал и проникал в нее откуда-то сверху, и она потянулась к нему, оторвавшись пятками от песка, чувствуя при этом, как что-то беспокойное удерживает ее, дрожащую отчего-то, в таком, устремленном к чему-то неподвластному объяснению, положении тела. И ничто ее не напугало. Ни летний дождь в мороз, ни осенняя морось, ни шалый весенний ветер. И ей не кажется – нет, не причудилось, что она слышит ломающийся в интонациях голос. Она влюбилась в него раньше, чем в того, кому он принадлежал. Только голос был внутри нее самой, потому Катя читала сама себе стихи, которые никогда до этого не слышала:
«Я ухожу. Ты не смотри мне вслед —
Твой взгляд, как руки, ляжет мне на плечи.
Любимая моя, так будет легче
Расстаться нам на перекрестке лет.
Года мои умчались – не догнать
И не вернуть их – время не стреножишь.
Нам остается только вспоминать
Все то, что ты забыть не сможешь…».
Вдруг туман рассеялся, снова повалил жесткий снег, а настырный ветер с моря, точно ледяной водой окатил с ног до головы. Мгновенный контраст температур сбил Кате дыхание. Нежность ощущений схлынула так же внезапно, как минутой ранее все вокруг нее заклубилось, пролилось, заморосило и выпалило снег до песка. Осознание случившегося, наконец-то, испугало. Озираясь по сторонам и при этом прикрывая ладонями губы, будто стыдясь за то, что эти губы прочувствовали, она громко и горько зарыдала. Не отошла – отбежала от киоска. Я видел это, но сам уже уходил от нее, так же торопливо, как и она от бирюзы во льду, закрашенного снегом горизонта и жестяного неба. Уходил без моего чувства, какое мне больше не принадлежало. Я, душа Станислаф, в первый и в последний раз прощался со своей земной любовью, повторяя как заклинание поэтические строки своего проницательного папули:
«Любимая моя, я ухожу.
Не позвала ведь в свой январь игривый…
Но, видит Бог, я был с тобой счастливый,
Если разлукой даже дорожу…».
От Автора.
Катя вернется домой нескоро. Впервые она позволит сама себе, и решится на это, брести холодными и сумрачными улицами страдающей и плачущей. Ее путь – полет голубки над местом, где ее сизокрылый голубь навсегда сложил крылья: она несколько раз подойдет к дому Станислафа, но постучать в дверь, назвать себя и попросить разрешения проститься с тем, кто ей дорог и любим, на это детской любви не хватит.
Зимние сумерки лягут Кате на плечи вместе с ладонями ее отца. Они уйдут, никого не потревожив. И тревога уйдет вместе с ними напряженным молчанием.
В теплой, уютной, но затененной комнате Катю будут ждать четырнадцать свечей на торте и подарки. Свечи сгорят произвольно, так как мама и ее дочь, именинница и красавица, проплачут в соседней комнате до позднего вечера, утешая одна другую. Целуя дочь и желая ей доброй и спокойной ночи, мама заметит над ее верхней губой, с правой стороны, светло-коричневое пятнышко. Она коснется его пальцами, чтобы убрать с лица то, что это пятнышко представляло собой на самом деле, да чем больше она усердствовала в этом, тем пятнышко становилось темнее и выразительнее. Удивленная и обескураженная, скажет об этом Кате, та тут же бросится к зеркалу – закричит, то ли в ужасе, то ли от чудовищной догадки: «Это был он! Мама, он приходил…, приходил, чтобы проститься!..»
Она уснет лишь под утро. А до этого запишет в своем личном дневнике: «24 января 2018 г. Сегодня, на пляже, я целовалась с Чудом! Я не сошла с ума, но это был Станислаф Радомский, хотя он вчера умер. Он оставил в память о себе знак – только он знал о моем желании иметь родинку на лице».
Катя проживет большую и, в основном, благополучную жизнь. Разобьет не одно мужское сердце, но замуж выйдет не по любви. Родинка от Станислафа, эта романтическая деталь ее внешнего очарования, на протяжение всей жизни будет понята ею, и принята, как символическая густая и коричневая точка в конце короткой личной чувственной трагедии. А между тем человеческое тело, как и спичечный коробок, выполняет свою задачу раньше последней сгоревшей спички. Только тело не выбрасывают и не ищут ему какое-то другое применение, а отдают земле. А душа – это живой огонь. Божья искра, как обычно говорят. Потому никогда не гаснет – пламенеет вечностью. И в этой вечности человечьих душ Катя встретится со Станислафом, и родинка на ее лице, над верхней губой с правой стороны, обретет-таки значение нескончаемой Любви!..