Джейсон очень надеялся, что шум труб еще усилится в дальнейшем и при необходимости сможет перекрыть храп его компаньона по ночлегу. Спать (вернее, не спать) рядом с храпящим человеком было одной из двух вещей, которые он не переносил. Вторым был запах рвоты.
Однако первое, как и второе, практически неотделимо от морских вояжей, вот почему фотограф выбрал для своего путешествия одно из самых быстроходных судов на Северной Атлантике – чтобы оно закончилось как можно скорее.
Раз уж Джейсон явился первым, он с полным правом завладел нижней койкой; это избавит его от акробатических трюков на узенькой шаткой лесенке, к тому же в случае кораблекрушения он быстрее окажется на ногах, чтобы с большим успехом бороться за существование.
Он присел на край постели, и накрахмаленные простыни под ним скрипнули, словно глазированное пирожное, когда в него вгрызаются зубами.
Джейсон просто обожал десерты и чувствовал себя в Америке по-настоящему обделенным, этой стране было еще очень далеко до кондитерской роскоши доброй старой Англии – арахисовые леденцы и прочие пончики из кукурузной муки не шли ни в какое сравнение со силлабабом из взбитых сливок и белого вина или сливовым пудингом.
В ожидании предполагаемого сожителя Джейсон открыл старый номер рождественского ежегодника журнала «Битонс», который жена имела обыкновение ему дарить на каждое Рождество.
В самом Рождестве Христовом Флоранс усматривала лишь легенду, но легенду настолько яркую и великолепную, что она решила сделать ее основой для придуманного ею праздника сказок и рассказчиков.
В течение двух недель, предшествовавших Рождеству, она устраивала пять-шесть праздничных обедов, во время которых каждый приглашенный, следуя строгой очередности, должен был встать из-за стола и рассказать какую-нибудь невероятную историю. Неспособная что-либо придумать самостоятельно, Флоранс черпала вдохновение в журналах, которые специализировались на публикации новелл. Одним из них как раз и был рождественский ежегодник журнала «Битонс», который по случаю Рождества 1887 года опубликовал три рассказа, из которых самым длинным оказался «Этюд в багровых тонах» некоего доктора Конан Дойла, державшего в Портсмуте частный медицинский кабинет.
Перед тем как дать журнал Джейсону, Флоранс сама прочитала рассказ, и он до такой степени ее пленил, что она почти забыла о своей болезни. Она, давно отказавшаяся от услуг врачей, сказала, что охотно проконсультировалась бы у этого доктора Дойла, если бы он оказался настолько же успешным в медицинской практике, как в сочинительстве. Все это она произнесла, посмеиваясь, ибо и она, и Джейсон знали, что для того, чтобы поддержать в ней жизнь хотя бы еще пару недель, врачу уже было недостаточно просто быть «успешным в медицинской практике».
С творчеством врача из Портсмута ему так и не удалось познакомиться: вечером двадцать пятого декабря у Флоранс случился новый припадок, и ее пришлось госпитализировать.
Перед тем как завернуть жену в одеяло и на руках перенести в фиакр, он бережно убрал журнал с новеллой Дойла в ящик стола, тайно подозревая, что это было последним подарком Флоранс.
Действительно, через несколько дней она умерла, и Джейсон, разумеется, больше не вспомнил об «Этюде в багровых тонах».
И, лишь разбирая свои бумаги перед отбытием в Америку (по известным причинам он никогда не отправлялся в путешествие, и уж тем более морское, не приведя в порядок бумаг), он неожиданно наткнулся на этот экземпляр рождественского ежегодника.
Машинально сунул его в багаж, ибо по опыту знал, что в дорогу лучше брать книжки небольшие и развлекательные по содержанию (именно таким ему представлялся «Этюд в багровых тонах»), чем какой-нибудь фолиант, возможно, неудобоваримый, который станет для него столь же обременительным, как и его компаньон по путешествию – скучный, вечно ноющий и нерасторопный.
Перелистывая журнал, Джейсон задержал взгляд на иллюстрации с изображением пейзажа, напомнившего ему североамериканские прерии, посреди которых находился мужчина с маленькой девочкой на плечах.
Заинтригованный картинкой, сразу вызвавшей воспоминание о недавнем совместном пребывании с Эмили (по правде говоря, ему бы и в голову не пришло положить по обеим сторонам от своих ушей ее вонючие ляжки, до тех пор пока она, осмелевшая и взбодрившаяся, не вышла из напоенной ароматами бани доктора Энджела), он сразу приступил к чтению текста на той странице, которую случайно открыл, то есть с первой главы второй части.
«В этом пустынном краю безмолвия, – писал доктор Конан Дойл, – насколько хватало глаз, расстилалась плоская безбрежная равнина, серая от покрывавшей ее солончаковой пыли…»
Дальше автор переходил к описанию дороги, занесенной пылью до самого горизонта, где повсюду встречались выбеленные солнцем остовы животных и человеческие останки, и по этой дороге брел некий Джон Ферье, сопровождаемый маленькой девочкой-сиротой, – единственные выжившие из группы странников, все члены которой погибли от голода или жажды.
Но в тот момент, когда эти двое уже смирились с неизбежностью смерти, перед ними возник «караван, двигавшийся в западном направлении. Но что это был за караван! …Не просто какие-нибудь переселенцы, а именно кочевой народ, который жестокие обстоятельства вынудили отправиться на поиски новой родины. …Во главе колонны ехали человек двадцать вооруженных людей; лица их дышали суровостью и были столь же темны, как и их одежда».
Текст доктора Дойла уточнял, что это были мормоны, затем автор предоставил слово одному из героев – мужчине, который указал на девочку стволом ружья и спросил: «Это твой ребенок?» На что вышеупомянутый Джон Ферье ответил с вызовом: «Разумеется, мой! И знаете почему? Потому что я ее спас. И теперь никто не вправе ее у меня отнять: с сегодняшнего дня она для всех – Люси Ферье».
Джейсон вновь мысленно представил себе Эмили, выходившую из турецкой бани. Ничего общего с прелестной фарфороволицей блондинкой Люси Ферье у нее не было. Верно и то, что она не была героиней рассказа, плодом воображения портсмутского врача, который занялся писательством, изнывая от скуки в своем частном кабинете без пациентов.
Не в пример Люси, имевшей читателей, никого не могла взволновать судьба Эмили, жалкой девчонки сиу-лакота, существа едва ли не самого ничтожного, читай, презренного на американской земле; она не стоила и тех тридцати долларов, которые пришлось бы выложить до отмены рабства за самого никудышного раба, она ценилась куда дешевле мула и даже индейки.
Но Джейсон ощущал себя одним из звеньев этой невероятной цепочки – состоявшей из индианки Шумани, учительницы в коричневом платье, доктора, пастора англиканской церкви и лошадиного кондитера, – обеспечившей Эмили выживание, что давало ему право отнести на свой счет слова Джона Ферье, сказав: «Это мой ребенок, потому что я ее спас. И отныне она – Эмили Фланнери».
Но ведь ничего подобного Джейсон себе не говорил, его ни разу не посетила эта мысль – ни в поездах, в которых они вместе ехали, ели и спали, ни в бане доктора Энджела, ни в приюте Нью-Йоркской больницы подкидыша. Особенно в «Подкидыше», когда он всеми силами старался показать окружающим, что между ним и Эмили не существовало более тесной связи, чем простое соединение рук.
Тогда он думал только об одном, и по мере того, как приближался час отплытия «Сити оф Пэрис», мысль приобретала характер наваждения: найти приют и определить туда девочку.
А на деле – найти место, где ее оставить.
Монахини «Подкидыша» уверили его, что их учреждение – лучшее в Нью-Йорке, и он ушел оттуда со спокойной душой, подозвал фиакр с надетыми на колеса санными полозьями и велел доставить себя к причалу Гудзона.
Поцеловал ли он Эмили в лоб, когда они прощались?
Прошло два-три часа, не больше, а между тем он не мог уже точно вспомнить, что произошло в момент, когда он расставался с девочкой.