Куклин Лев
Операция 'снег'
Лев Куклин
Операция "снег"
КАК Я НАУЧИЛСЯ ЧИТАТЬ
Мне было почти пять лет, мужичок я вырос вполне самостоятельный и в очаг не ходил. Этим полузабытым ныне словом в далекие предвоенные годы, в середине тридцатых, обозначалось не место, где разводится огонь и готовится пища, а детское дошкольное заведение, нечто вроде нынешнего детсада. Может быть, тем самым тогдашними воспитателями подразумевалось, что тепло и уют домашнего очага детям должен заменить очаг, так сказать, коллективный? Не знаю... Воспитатели любят менять названия, ничего не меняя в своей сути...
Итак, я оставался дома один на целый день. Не скажу, что я рос таким уж законченным индивидуалистом: квартира наша была огромной, коммунальной, комнат на шестнадцать. Правда, в каждой комнате стояли отдельные очаги тепла и уюта - красивые кафельные печи, а в самой большой комнате, бывшей адвокатской гостиной, которую занимала другая семья, был даже превосходный мраморный камин. Но в дальнем конце квартиры, в ее таинственных, не исследованных мною до конца широтах и глубинах, где, по-моему, люди были не знакомы с живущими на противоположном конце, проживали другие дети... Иногда мы сталкивались на нейтральной полосе, возле мест так называемого общественного пользования: возле входной двери или на обширной, необозримой кухне, где на раскаленной плите всегда кипели баки с бельем, а сквозь клубы пара слышалось гудение полутора десятков примусов.
Мы вступали в быстрые товарно-вещевые отношения в виде обмена марок, фантиков, кукол или пистонов. Иногда мы играли до тех пор, пока не вмешивались взрослые.
На кухню я выплывал и по другим, более прозаическим надобностям. Разумеется, хитроумными техническими приборами типа примуса или керосинки пользоваться мне не разрешалось. Утром мама кормила меня завтраком и уезжала на работу, оставляя на обед холодные котлеты и клюквенный кисель или компот в кружке. Суп же в маленькой кастрюльке стоял на кухне, и мне его подогревала старушка-соседка. Поэтому перед положенным для кормежки часом я аккуратно приходил на кухню, где она обычно суетилась, чтобы помочь ей подкачать примус. Это была моя настоящая взрослая обязанность, которую я унаследовал с разрешения отца и которой очень гордился.
По квартирным коридорам можно было спокойно разъезжать на трехколесном велосипеде, что я иногда, особенно в дождливую погоду, и делал. Правда, никакого удовольствия от этого занятия я не получал, потому что издавать пронзительные крики, как на улице, и непрерывно звонить при этом в блестящую чашечку звонка строжайше запрещалось. Нервные соседки вполне были способны оттащить тебя за ухо в твою комнату, чтоб не высовывался, а потом пожаловаться маме... Мама работала целыми днями, мне было ее жалко и не хотелось огорчать.
Поэтому большую часть времени я спокойно занимался своими мальчишескими делами на подвластной мне суверенной территории. Больше всего я любил рисовать. Мать приносила мне с работы для этой цели обрезки великолепного чертежного ватмана, и до сих пор прикосновение акварельной кисточки к пустынному, прохладному от белизны, сияющему нетронутостью пространству и первый цветной мазок, первый след на его поверхности вызывают у меня сладкое состояние восторга.
А краски у меня были удивительные: в большой жестяной коробке, каждая в своем симпатичном фарфоровом корытце, а когда к ним - на самом конце кисточки - я подносил капельку воды, они пахли... Мое раннее детство нерасторжимо связано с этим непередаваемым запахом акварельных красок. В коробке лежали еще две плоские прямоугольные фарфоровые пластины с двумя круглыми углублениями, словно бы от вдавленных в снег пятаков. В этих круглых ванночках полагалось разводить краски. Я с особенным удовольствием отмывал эти ванночки после рисования под большим сияющим медным краном в нашей ванной: плиточки и углубления в них снова становились белыми и прямо-таки похрустывали под моими пальцами от чистоты.
Больше всего мне нравились почему-то две краски: лимонно-желтая, точь-в-точь как цвет крылышек бабочки-лимонницы, и фиолетовая. Последней краски я даже, пожалуй, немного побаивался и употреблял редко, всякий раз следя с особенным замиранием, когда на листе вдруг начинал проявляться этот таинственный глубокий оттенок. Пожалуй, в природе он иногда неожиданно возникает на лепестках анютиных глазок, но не тех, бледно-голубых, чахлых, случайных дачных растениях, а в редких исключениях тщательного отбора и селекции проступает нежданно этот бархатистый королевский цвет...
Рисунков за время отсутствия отца скопилось прямо-таки потрясающее количество. Я мог спокойно спать на них вместо матраса... Во многих акварельных корытцах на дне стали проявляться угрожающие проплешинки: краски кончались... В это самое время необыкновенно удачно, как дружно считали мы с мамой, вернулся с зимовки папа. Он прилетел с острова Врангеля, - к тому времени я знал на специальной карте Арктики все полярные острова! - вернулся большой, бородатый, веселый и шумный, и в нашей комнате сразу стало тесно. Он скинул свой мохнатый полушубок, от которого пахло морозом, бензином и собаками, сел на диван, поставил меня между колен так, что наши лица оказались на одном уровне, и потерся носом о мой нос.
Мне стало щекотно, и я засмеялся.
- Так здороваются дикари на тропических островах, - объяснил отец, и мне такое приветствие очень понравилось. - Это значит: здравствуй, мой друг! Я рад тебя видеть! Как здорово ты вырос! Ты стал совсем взрослый!
Потом он долго рассматривал мои рисунки: Красную площадь с Мавзолеем, танки и тачанки, движущиеся на парад, Ворошилова в длинной, до пят, шинели и Буденного с полуметровыми усами, одного на белом, другого на сером в яблоках коне, тонущий пароход "Челюскин" во льдах, оранжевокрылый самолет над Северным полюсом, лагерь папанинцев на льдине... И еще многомного цветов и потрясшего мое воображение жирафа в зоопарке. Этот рисунок был почти в натуральную величину, для чего я склеил в длину несколько ватманских листов...
- Вот это работоспособность! - похвалил меня отец. - Прямо-таки тициановская мощь!
Я не знал, что значит слово "тициановская", и сначала подумал, что это название краски. Была там одна, что-то вроде "стронциановская", но по тону отцовского голоса понял, что в любом случае ничего себе...
- Молодец, сынок! Работай, работай, пригодится! - продолжал меж тем греметь папа. - Рисование освежает мозг и способствует его росту! Потом ты это поймешь... Стоп! - вдруг спохватился он. - Не вижу героев любимых книг... Ага... Ты же еще не умеешь читать. Досадный пробел, а?
Я на всякий случай кивнул головой.
- Слушай, Леха... Ты уже ростом на полвосьмого... - непонятно сказал папа.- Так мне писала мама.
- Нет... - поправил я. - Это я вырос,- пока тебя не было, на целых три килограмма...
- Тем более! Значит, с завтрашнего дня мы с тобой учимся читать!
Я с нетерпением ждал прихода отца. Откровенно говоря, я ждал, что он принесет мне букварь. Обычный букварь, по которому, как мне было отлично известно, учатся в школах. Вечером, когда раздались условные звонки - три длинных и один короткий, - я кинулся открывать дверь отцу и сразу же разочарованно посмотрел на его руки. В них ничего не было. Зато под мышкой от держал целый рулон обоев!
Не знаю, по каким причинам он притащил именно обои, - может быть, ничего другого в спешке не подвернулось под руку... Хотя вряд ли: отец был веселым и изобретательным человеком, способным на всякие выдумки. Запомнился же мне на всю жизнь именно этот шершавый рулон со следами тиснения от цветов с парадной стороны и маленькими занозинками на той, которую клеят на стены. Рулон, а не банальная привычная тетрадка в полосочку или косую линейку!
Мы расстелили этот рулон прямо на полу, от стены до стены, и приперли, чтоб он не скручивался, на одном конце ножками стула, на другом - мраморной пепельницей и тяжеленным пресс-папье с отцовского стола.