А как хорошо в закрытом заседании! Мантия не нужна, можно и рукава засучить. Как легко работать! – ни микрофонов, ни корреспондентов, ни публики. (Нет, отчего, публика бывает, но: следователи. Например, в Леноблсуд они приходили днём послушать, как ведут себя их питомцы, а ночью потом навещали в тюрьме тех, кого надо было усовестить[83].)
Вторая главная черта наших политических судов – определённость в работе. То есть предрешённость приговоров.
Всё тот же сборник «От тюрем…» навязывает нам материал: что предрешённость приговоров – дело давнее, что и в 1924–29 годах приговоры судов регулировались едиными административно-экономическими соображениями. Что начиная с 1924 года из-за безработицы в стране суды уменьшили число приговоров к исправтрудработам с проживанием на дому и увеличили краткосрочные тюремные приговоры (речь, конечно, о бытовиках). От этого произошло переполнение тюрем краткосрочниками (до 6 месяцев) и недостаточное использование их на работе в колониях. В начале 1929 Наркомюст СССР циркуляром № 5 осудил вынесение краткосрочных приговоров, а 6.11.1929 (в канун двенадцатой годовщины Октября и вступая в строительство социализма) постановлением ЦИК и СНК было уже просто запрещено давать срок менее одного года!
Судья заранее знает – или по твоему делу конкретно, или в виде общей инструкции, – какой приговор желателен. (Да ведь и телефон обычно есть в судейской комнате!) Даже, по образцу ОСО, бывают и приговоры все заранее отпечатаны на машинке, и только фамилии потом вносятся от руки. И если какой-нибудь Страхович вскричит в судебном заседании: «Да не мог же я быть завербован Игнатовским, когда мне было от роду десять лет!» – так председателю (Трибунал ЛВО, 1942) только гаркнуть: «Не клевещите на советскую разведку!» Уже всё давно решено: всей группе Игнатовского вкруговую – расстрел. И только примешался в группу какой-то Любов: из группы никто его не знает, и он никого не знает. Ну так Любову – десять лет, ладно.
Предрешённость приговоров – насколько ж она облегчает тернистую жизнь судьи! Тут не столько даже облегчение ума – думать не надо, сколько облегчение моральное: ты не терзаешься, что вот ошибёшься в приговоре и осиротишь собственных своих детишек. И даже такого заядлого судью-убийцу, как Ульриха, – какой крупный расстрел не его ртом произнесен? – предрешённость располагает к добродушию. Вот в 1945 Военная Коллегия разбирает дело «эстонских сепаратистов». Председательствует низенький, плотненький добродушный Ульрих. Он не пропускает случая пошутить не только с коллегами, но и с заключёнными (ведь это человечность и есть! новая черта, где это видано?). Узнав, что Сузи – адвокат, он ему с улыбкой: «Вот и пригодилась вам ваша профессия!» Ну что в самом деле им делить? зачем озлобляться? Суд идёт по приятному распорядку: прямо тут за судейским столом и курят, в приятное время – хороший обеденный перерыв. А к вечеру подошло – надо идти совещаться. Да кто ж совещается ночью? Заключённых оставили сидеть всю ночь за столами, а сами поехали по домам. Утром пришли свеженькие, выбритые, в девять утра: «Встать, суд идёт!» – и всем по червонцу.
Ну и наконец, третья черта наших судов – это диалектика (а раньше грубо называлось: «дышло, куда повернёшь, туда и вышло»). Кодекс не должен быть застывшим камнем на пути судьи. Статьям Кодекса уже десять, пятнадцать, двадцать лет быстротекущей жизни, и, как говорил Фауст:
Весь мир меняется, несётся всё вперёд,
А я нарушить слова не посмею?
Все статьи обросли истолкованиями, указаниями, инструкциями. Если деяние обвиняемого не охватывается Кодексом, так можно осуждать ещё:
– по аналогии (какие возможности!);
– просто за происхождение (7-35, принадлежность к социально-опасной среде);
– за связь с опасными лицами[84] (вот где широта! какое лицо опасно и в чём связь – это лишь судье видно).
Только не надо придираться к чёткости издаваемых законов. Вот 13 января 1950 вышел Указ о возврате смертной казни (надо думать, из подвалов Берии она и не уходила). Написано: можно казнить подрывников-диверсантов. Что это значит? Не сказано. Иосиф Виссарионович любит так: недосказать, намекнуть. Здесь только ли о том, кто толовой шашкой подрывает рельсы? Не написано. «Диверсант» мы знаем давно: кто выпустил недоброкачественную продукцию – тот и диверсант. А кто такой «подрывник»? Например, если разговорами в трамвае подрывал авторитет правительства? Или замуж вышла за иностранца – разве она не подорвала величия нашей родины?..
Да не судья судит – судья только зарплату получает, судит инструкция! Инструкция 37-го года: десять – двадцать – расстрел. Инструкция 43-го: двадцать каторги – повешение. Инструкция 45-го: всем вкруговую по десять плюс пять лишения прав (рабочая сила на три пятилетки)[85]. Инструкция 49-го: всем по двадцать пять вкруговую. (И так настоящий шпион – Шульц, Берлин, 1948 – мог получить 10 лет, а никогда им не бывший Гюнтер Вашкау – 25. Потому что – волна, 1949 год.)
Машина штампует. Однажды арестованный лишён всех прав уже при обрезании пуговиц на пороге ГБ и не может избежать срока. И юридические работники так привыкли к этому, что оскандалились в 1958 году: напечатали в газетах проект новых «Основ уголовного производства СССР» и в нём забыли дать пункт о возможном содержании оправдательного приговора! Правительственная газета («Известия», 10 сентября 1958) мягко выговорила: «Может создаться впечатление, что наши суды выносят только обвинительные приговоры».
А стать на сторону юристов: почему, собственно, суд должен иметь два исхода, если всеобщие выборы производятся из одного кандидата? Да оправдательный приговор – это же экономическая безсмыслица! Ведь это значит, что и осведомители, и оперативники, и следствие, и прокуратура, и внутренняя охрана тюрьмы, и конвой – все проработали вхолостую!
Вот одно простое и типичное трибунальское дело. В 1941 году в наших бездействующих войсках, стоявших в Монголии, оперчекистские отделы должны были проявить активность и бдительность. Военфельдшер Лозовский, имевший повод приревновать какую-то женщину к лейтенанту Павлу Чульпенёву, это сообразил. Он задал Чульпенёву, с глазу на глаз, три вопроса: 1. Как ты думаешь – почему мы отступаем перед немцами? (Чульпенёв: техники у него больше, да и отмобилизовался раньше. Лозовский: нет, это манёвр, мы его заманиваем.) 2. Ты веришь в помощь союзников? (Чульпенёв: верю, что помогут, но не безкорыстно. Лозовский: обманут, не помогут ничуть.) 3. Почему Северо-Западным фронтом послан командовать Ворошилов?
Чульпенёв ответил и забыл. А Лозовский написал донос. Чульпенёв вызван в политотдел дивизии и исключён из комсомола: за пораженческие настроения, за восхваление немецкой техники, за умаление стратегии нашего командования. Больше всего при этом ораторствует комсорг Калягин (он на Халхин-Голе при Чульпенёве проявил себя трусом, и теперь ему удобно навсегда убрать свидетеля).
Арест. Единственная очная ставка с Лозовским. Их преж ний разговор и не обсуждается следователем. Вопрос только: знаете ли вы этого человека? – Да. – Свидетель, можете идти. (Следователь боится, что обвинение развалится.)[86]
Подавленный месячным сидением в яме, Чульпенёв предстаёт перед трибуналом 36-й мотодивизии. Присутст вуют: комиссар дивизии Лебедев, начальник политотдела Слесарев. Свидетель Лозовский на суд даже не вызван. (Однако для оформления ложных показаний уже после суда возьмут подпись и с Лозовского, и с комиссара Серёгина.) Вопросы суда: был у вас разговор с Лозовским? о чём он вас спрашивал? как вы ответили? Чульпенёв простодушно докладывает, он всё ещё не видит своей вины. «Но ведь многие ж разговаривают!» – наивно восклицает он. Суд отзывчив: «Кто именно? Назовите». Но Чульпенёв не из их породы! Ему дают последнее слово. «Прошу суд ещё раз проверить мой патриотизм, дать мне задание, связанное со смертью!» И, простосердечный богатырь: «Мне – и тому, кто меня оклеветал, нам вместе!»