– Ну, что там у Трощинского, – перебил его толстый, лысый пан в зеленом жупане. – Набрал таких, что ступить не умеют. От у Скоропадских балет – ой, матка боска, девчата тебе – ягодка к ягодке! Такие там красавицы! И учителя с Варшавы к ним выписал. Сам отбирал наилучших, сам отбирал! – подмигнул он и зашелся смехом. – До него девушка придет перед свадьбой, просится замуж, а он ей – в балет. Поплачет, поплачет, да и затанцует. А жениха, чтоб воды не баламутил, не бунтовал – в солдаты. Ну и балет, я вам скажу!..
Пан Энгельгардт насупился и засопел. Тарас уже знал – недовольный пан. Еще бы – у того пана театр, у того – балет, графа Строганова навеки «бефстроганов» прославил… А чем ему похвастаться?
– Налей вина! – крикнул Тарасу. – Стоишь, быдло, рот раскрыл! – И вдруг глянул на Тараса, как будто впервые увидел. Улыбнулся довольный, обвел глазами гостей:
– Тьфу! Балет! А у меня, хе-хе, уже мой собственный художник растет… – и прищурился, как будто говорил: «Ага? Чья взяла?»
На другой день Тараса отдали маляру в науку…
Неожиданно этот город, стародавняя столица Литвы, – Вильно, стал очень дорогим и любимым сердцу Тараса.
Он и раньше видел, как живописно течет мать литовских рек – Вилия, видел чудесные старинные костелы Станислава, Иоанна Крестителя, Петра и Павла, построенные еще в четырнадцатом веке. Любский замок над Вилиею.
И вот совсем неожиданно после одной вечерней службы в небольшом, но на удивление красивом костеле святой Анны, куда он зашел по дороге от своего учителя маляра полюбоваться на витражи и изображения Мадонны, ему показалось все совсем другим на свете.
Он смотрел на тонкое, сияющее лицо святой девы и как-то нечаянно глянул вбок и уже не мог больше спокойно смотреть на небесную деву. Здесь, на земле, почти рядом с ним, стояла тоненькая невысокая девушка, сложивши по-католически для молитвы обе ладони. Сразу он заметил красивые глаза, как нарисованные брови на тонком личике. Вот оно, спокойное, поднялось немного вверх, как будто сама Мадонна сошла и стала среди людей, а через мгновение – темные глаза из-под долгих, стрельчатых век уже посмотрели вокруг, личико ожило едва сдержанной улыбкой, брови слегка поднялись – и все засияло вокруг, не от святых свечек, а от этой земной теплой улыбки.
Неожиданно темные лучистые глаза встретились с удивленным, восхищенным взглядом серых больших глаз какого-то парня, что стоял в уголочке, теребя в руках старую шляпу. И одежда на нем была старая… Но столько искреннего восхищения было в этих серых очах, во всем лице, что девушка взглянула еще и еще.
Нет, она, конечно, не была из пышных паненок. Это было видно с ее простенького платьишка, с легкого дешевого платочка, что так скромно окружал ее милую головку, – одежда обыкновенной виленской мещаночки. Но ни девушка, ни парень не обратили никакого внимания на одежду. Тарас видел лишь брови, глаза, улыбку – и вдруг сам улыбнулся, искренне и радостно, и, испугавшись такого наглого поступка, быстро выбежал из костела. Вот тогда город и стал совсем другим – и река, и улицы, и пригорки вокруг города, стародавние каплицы, и церкви, и замки.
Через несколько дней, в субботу, он не выдержал и снова зашел в костел святой Анны. Чернобровая девушка стояла на том же месте. Он недолго ждал, пока она обернулась и узнала, узнала его! Это он увидел по уголкам розовых уст, что задрожали, силясь не подвести вверх – не улыбнуться. Он вспыхнул, но не убежал, как в тот раз, а достоял до конца. Хорошо, что была суббота, пан куда-то уехал развлечься, и Тарас был весь вечер свободный. Он дождался, пока все люди, которые молились, подошли к распятью, чтобы окропить себе лицо святой водой. Он видел, как и девушка опустила тоненькие пальчики молитвенно и сосредоточенно, но как только повернулась от распятья, сразу взглянула из-под платочка в тот угол, где стоял Тарас. И совсем случайно, в этом был уверен Тарас, они вышли вместе из церкви. Девушка заговорила с ним – Тарас никогда бы не осмелился заговорить первым.
Ее звали Дзюней, Дзюней Гусиковской. Она была швея и была немного старше по возрасту Тараса. Обо всем этом она рассказала на польском языке, потому что была полячкой, и очень смеялась, когда Тарас перекручивал польские слова – хотя, находясь два года в Вильно, выезжая с паном в другие города, он уже понимал достаточно хорошо польский язык. Но называл он ее не Дзюней, а Дуней.
О чем они говорили? Разве можно об этом рассказать? Собственно, ни о чем. Чаще говорила Дзюня, а Тарас слушал ее милый голосок, словно волшебную сказку или небесную музыку.
Об этом знакомстве он никому не рассказывал, конечно, никому. Они встречались. Правда, не часто и ненадолго, и эти встречи были огромным праздником для Тараса.
Тарас ощущал – там, за стенами панского дома, за стенами его крепостной неволи, бурлит жизнь свободная, притягательная. Как будто дыхание весеннего ветра почувствовал Тарас от молоденькой чернобровой Дуни, простенькой швеи с предместья Вильно. Она была грамотной, читала книжки, бывала среди рабочей молодежи, в нее влюблялись молоденькие студенты. Не зная, что это и откуда идет, Дуня и себе напевала, сидя рядом с Тарасом на берегу Вилии:
– До гурта, лавы молодых… (слова из оды Адама Мицкевича)
Она же дышала тем воздухом, которым дышала молодежь Польши, среди которой раздавались призывные слова поэзии Адама Мицкевича.
Это же в Вильно несколько лет назад Мицкевич учился в университете, где существовал тайно кружок революционной молодежи «Филареты». Молодежь мечтала о возрождении Польши, об освобождении ее из-под гнета самодержавного российского императора.
Как-то вечером Тарас ждал Дуню в темном уголке площади возле капеллы Остробрамской богоматери.
«А может, она и не придет? – промелькнула мысль, и грустно и страшно сделалось на сердце. – Она свободная веселая девушка, а я – бесправный, ободранный крепостной. Что может быть общего между нами? Почему я крепостной? Кто сделал так, что столько людей перед панами гнут шеи, обливаясь кровавым потом?»
Любовь к Дуне разодрала завесу, скрывавшую от Шевченко весь ужас его бесправного положения. Хотя уже в детстве он с жадностью прислушивался к рассказам о гайдамаках, боровшихся за свою свободу, и напевал их скорбные песни, однако, забитый и загнанный, он жил, не обращая внимания на свое положение. Конечно, он был еще слишком молод. Любовь ускорила дело времени, она заставила его серьезнее взглянуть на свою жизнь, и, как натура впечатлительная и правдивая, он не мог не прийти в ужас и даже отчаяние. Любовь открыла Шевченко, что не только он сам как рабочая сила принадлежит своему помещику, но что и его «святая святых», его любовь, находится также в полном распоряжении этого последнего. Он в первый раз пришел к мысли, отчего бы и холопам не быть такими же людьми, как другие свободные сословия.
Что перед ним впереди? Он мечтает рисовать. Ну что ж, будет панским художником, в панской власти будут весь его талант и способности – и он никогда не сможет свободно, не таясь, как теперь, идти рядом с Дуней. Его крепостная неволя – непреодолимое препятствие между ними. Нет, она не придет больше к нему. Она так, пошутила немножко, и только того.
Все ниже опускалась его голова, и он в отчаянии кусал губы. Как ему хотелось ее увидеть! Ведь с того времени, как оторвали его от родных мест, от сестер – ни от кого ни одного ласкового слова, ни привета. «Как перекати-поле, – подумал Тарас, – гонит ветер». Но вдруг на плече он почувствовал легкое прикосновение маленькой ручки.
– До гурта, лавы молодых! – услышал он веселый шепот. Она пришла, пришла! Это ее любимая песня.
– Дождался? Не сердишься? А у меня какие подарки для тебя! Нет, в церковь я сейчас не пойду… Пойдем, пойдем, прошу, подальше, вон тем переулочком, до Вилии, на наше место, я что-то покажу тебе.
Она всегда говорила быстро-быстро, и для Тараса было наслаждением слушать ее голосок.
«Почему она так ласкова ко мне? – не раз думал Тарас. – Возле нее же свободные грамотные парни – а я что?»