Атмосфера заведения была стандартной, во всяком случае, для всей тогдашней Англии. Квинтэссенция казенщины. Серый газовый свет. Как металлический холод инъекции, наполняющий вену. Ничего цветного, теплого, домашнего; ни сестры, ни дочери, ни музыки, ни улыбок, ни музыки; только газовый свет под сводами. Сводчатый коридор, кафельные стены, каменный пол – навсегда.
Я боялся там оказаться. И очень переживал об этих. Хотелось о них позаботиться, завернуть трубочный табак в ярко-алую бумагу и сунуть им в руки, вывести их на свет.
Почему-то я ощущал это как свой долг.
* * *
С Дженнифер все продвигается неплохо. Пересекаемся с ней на «кружках», вслед за ней я стал ходить на лекции по истории. Она занимается интересными вещами, и я не удивлюсь, если она блеснет на предстоящем летнем экзамене. «Объединение Германии» – это ее козырь. Про вишистскую Францию ей вряд ли удалось раскопать особенно много, но тут ведь и информации мало, если не сидеть в архивах. Однако в германских без продвинутого немецкого делать нечего (а он у Джен на уровне средней школы), а французы свои закрыли. (Знаю точно, потому что сам писал на эту тему реферат к экзамену по истории.) Старый материал она шпарит как по учебнику – хоть про Тюдоров на британском троне, хоть про революцию лягушатников, – а вот насчет Африки ее, похоже, марксисты запутали. В смысле понимания, что там творится на самом деле, – потому что на экзаменах марксистская интерпретация – самое то. Наши доны-историки почти все марксисты. Там тоже четкое деление: одни «чистые» марксисты-ленинцы, или коммунисты (то есть сталинисты, поддержавшие вторжение в Венгрию и Чехословакию, поскольку хоть тамошние народы и не жаждали подчиняться коммунистическим догмам, но коммунистам виднее, что для народов благо), другие троцкисты, а есть еще меньшевики, грамшисты, евросоциалисты, лукачисты и поборники еще более изощренных изводов марксизма. Взгляды их, разумеется, меняются, и сами они сосредоточенно следят за этими тонкими подвижками, как психоаналитик за своими оговорками и снами. Примерно раз в год по университету начинают бродить слухи: доктор Н. вот-вот объявит о смене вех. Наступает всеобщий переполох. И вот после нескольких месяцев бессонных ночей и бесконечных метаний, после очередного прочтения канонических текстов, доктор Р. утряс свою концепцию и готов сообщить, что теперь он убежденный… маоист. Его студенты дружно кивают. Мао. Еще бы! Некоторые студентки мечтают переспать с доктором Р. и убедиться в его пламенности из первых, что называется, рук. Днем наши историки вещают о диктатуре пролетариата, а вечером изучают списки вакансий в приложениях к академическим журналам на предмет условий поприличнее.
Хотя из того, что мне известно про Великого Кормчего, человек он малосимпатичный. Но имеет ли это значение?
Кстати, никого, похоже, не волнует, что я, естественник, хожу на лекции к Дженнифер.
Я не упомянул, что после первого курса решил бросить английскую филологию. Сообщил заву учебной частью, тот оперативно переговорил со своим коллегой на факультете естественных наук. Этот последний пригласил меня в свои апартаменты в Нью-Корте («Новом Дворе» – на самом деле самом старом из наших зданий; «новым» оно было разве что по сравнению с руинами аббатства, в котором семь пуританских богословов и учредили наш колледж в далеком 1662 году).
Дон-естественник по фамилии Уэйнфлит предложил мне досдать несколько предметов (по его выбору), разрешив подготовиться во время летних каникул. Оказалось, ничего сложного – основы цитологии, физиология (с элементами неврологии) и общая биология, из которой я многое помнил еще со школы, – так что Уэйнфлиту ничего не оставалось, как меня принять.
На втором курсе в первую сессию я сдам физиологию растений и животных плюс биохимию, а ко второй подумываю насчет генетики. Притом что тема эволюции присутствует и в физиологии, но хочется уже перейти к человеку как таковому, после копания в молекулах – к целостной картине, так что предвкушаю лекции по археологии и антропологии в исполнении бородатого профессора из Мельбурна по прозванию Австралопитек.
По английской филологии я не скучаю совершенно. Там никто мне так и не объяснил, что я должен делать. Сами решайте, чем заниматься. Все это с подчеркнутым уважением, «мистер» или «мисс», на «вы», как к ровне; видимо, что-то подсказать студенту там почиталось бестактностью. Впрочем, подозреваю, этот либерализм высвобождал дополнительное время для собственной работы. Например, мистер Вудроу, тот самый, рослый и похожий на учителя, пишет монографию о немецких гравюрах, от Дюрера до наших дней (а английскую филологию вообще не преподает), а другой, помоложе, доктор Джеральд Стенли, сочиняет роман в духе Фербенка, действие происходит вроде бы на корнуолльском оловянном руднике. (Жду не дождусь.)
Однажды я таки спросил у Стенли, какова цель наших занятий:
– Мы что, должны предложить новое прочтение этих произведений?
Он явно пришел в ужас.
– Понимаете, – продолжал я, – вряд ли удастся найти у Бена Джонсона в «Варфоломеевской ярмарке» или в трактате «Погребение в урнах» Томаса Брауна что-то, чего еще никто не заметил.
– Согласен, мистер Энглби. Это маловероятно.
– Тогда, может быть, стоит как-то связать текст со временем жизни и биографией автора? Как эпоха повлияла на литературу?
– Боже мой, только не это. Не занимайтесь публицистикой.
– В таком случае – в чем наша задача?
– Изучать текст и читать то, что о нем написано.
– А чего ради?
– Ради образования.
Я почувствовал себя: а) обманутым и б) разочарованным. Похоже, против меня в очередной раз применили старый добрый силлогизм.
Вообще-то я уже понял, как надо действовать. Это называется «аналитический разбор». Тебе дают поэтический или прозаический отрывок, а ты, опираясь только на имеющийся текст, должен определить, когда он был написан и кем; а после этого обосновать свои выводы и дать филологический комментарий. Это было нетрудно, но интересно; к тому же осмысленно – ты можешь продемонстрировать свою эрудицию, а также тонкий слух на поэтическую ритмику разных эпох. Но беда, если уцепишься за какую-нибудь автобиографическую проговорку в тексте: это тоже считается «публицистикой». И если в духовном сонете, написанном в стилистике середины семнадцатого века, автор говорит о настигшей его слепоте,[8] а в стихах начала девятнадцатого представитель высокого романтизма упоминает пароксизм кашля, разумеется, надо притвориться, что текст ты атрибутировал, руководствуясь исключительно его лексикой. На экзаменах после первого курса я даже оказался лучшим, но это было как выиграть в какой-то домашней викторине. Образование мне представлялась чем-то посерьезнее.
Свое мнение я высказал Стеллингсу, после этого он и начал называть меня «Граучо».[9] Ничего, моя школьная кличка была куда хуже.
Еще один предмет, введенный совсем недавно, тоже мало обнадеживал. Назывался он «теория». Основной ее принцип – не важно, что перед тобой, роман «Джейн Эйр» или инструкция по установке холодильника. Исследованию подлежат сами приемы исследования; важна не «ценность» (которая порой не поддается оценке) произведения, а эффективность этой самой теории. И «Ярмарка тщеславия», и дешевые романчики про летчика Бигглза – лишь подопытные кролики, а исследуемая вакцина – очередной «-изм». Некоторые теории, и с «-измами» и без, возникли аж на стыке лингвистики и нейрофизиологии. Наши доны с филологического, которых давно допек снобизм естественников, теперь отомщены: отныне словесность тоже занимается реальными вещами, когда истинность выводов можно проверить лабораторно.
В лингвистическом отношении этот подход на корню подрезает тот факт, что люди, занимающиеся фундаментальными проблемами языка, похоже, совершенно не умеют писать.