Интеллектуальная впечатлительность приезжих питалась не только мерцающей по ночам лавой Везувия, но и мертвыми остовами погибших под пеплом Помпей и Геркуланума. Рядом были и другие сильные раздражители: неспокойный вулканический остров Искья; крутые скалы Мизенского мыса и полумифологической Капреи (Капри); античные развалины в Вайях, Поццуоли, на соррентийском мысу; дымящиеся сольфатары Флегрейских полей; легендарные озера Лукрино и Аверно, где, по словам Вергилия, находился вход в ад, – все вместе это порождало особый культурно-психологический настрой, стимулирующий тягу к творческим экспериментам.
Не случайно именно неаполитанские берега побудили русских художников к масштабным историко-аллегорическим проектам. Уже немолодой Орест Кипренский сделал в Неаполе свою последнюю большую ставку: картина «Сивилла Тибуртинская» – о древней пророчице, предсказавшей цезарю Августу пришествие мессии. К несчастью для великого портретиста, искушение новой художественной формой не оправдалось – неаполитанская «Сивилла» обернулась в итоге самой большой неудачей художника. Зато в полной мере оправдался риск Карла Брюллова: замысленный на берегах Неаполитанского залива (хотя и написанный потом в Риме) «Последний день Помпеи» стал всеевропейским триумфом русской исторической живописи.
III
Надежда Лухманова сказала как-то о неаполитанцах: «Смех и слезы, религиозный экстаз и самый грубый реализм, мольба и злобная вспышка так мало разграничены у итальянцев, что даже не знаешь, где кончается одно и начинается другое». Нечто подобное писал позднее Николай Бердяев о противоречивости («антиномичности») «русской души». А в статьях и письмах Герцена можно найти просто текстологические совпадения в характеристиках и русских, и неаполитанцев: «Не умеем уладить ни внутреннего, ни внешнего быта… лишнее требуем, лишнее жертвуем… возмущаемся против естественных условий жизни и покоряемся произвольному вздору…»
Любопытно, что, сами того не замечая, многие русские гости непроизвольно начинают сравнивать неаполитанский берег с родной Россией. Гоголь любовно называет Неаполь Семереньками; Баратынский уподобляет нищих неаполитанских лаззарони русским блаженным… Но есть и совсем очевидные параллели: колоннаду неаполитанского собора San Francesco di Paolo редко кто из русских наблюдателей не сравнил с Казанским собором в Санкт-Петербурге. Ну а уж кони Клодта перед воротами Palazzo Reale – один к одному такие же, как и на Аничковом мосту…
Если даже повседневный Неаполь своим «неудержимым натиском жизни» (выражение П. Муратова) неумолимо вовлекал близких по духу русских в атмосферу всеобщего возбуждения, то что же говорить о самих неаполитанских праздниках! В «Письмах из Италии» Сильвестра Щедрина, педантично записывавшего свои неаполитанские впечатления, то и дело встречаются фразы такого типа: «Весь город как будто сошел с ума; везде стреляли из пистолетов, пускали разные фейерверки; везде народ прискакивал от шутих, пускаемых по земле…»
Очень схожи сделанные почти через столетие зарисовки Павла Муратова: «Живя в Неаполе, начинаешь понимать, какое непреодолимое отвращение от всего будничного, упорядоченного и правильного заложено в этом народе… Когда нет более значительных ресурсов веселья, он в воскресенье вечером раскладывает на перекрестке костер… Чтобы вышло как можно шумнее, туда бросают хлопушки… Зрелище получается действительно очень красивое, когда смотришь с какого-нибудь высокого места на огромный город и видишь вспыхивающие в синеве вечера бесчисленные костры, выбрасывающие высоко оранжевый дым и золотые искры». И далее – явная параллель с родным, отечественным отношением к жизни: «При такой врожденной любви к беспорядку естественно, что этот народ с трудом поддается основанной на законе гражданственности…»
Максим Горький, певец «русского босячества», искренно полюбил веселых и беззаботных неаполитанских лазарони. Он вообще ценил «живое творчество масс» и полагал умение сделать из жизни праздник одним из главных достоинств человека. В каком-то смысле понятия «революция», «социализм» были для Горького синонимами «праздника». Вот как он описывал одно из спонтанно родившихся, а потому особо для него ценных каприйских веселий: «Собственно говоря, праздника никакого не полагалось по святцам, но была хорошая погода, и люди сочли это достаточно серьезной причиной для безделья и радости. Какой они устроили фейерверк изумительный!.. На горе, темной ночью, огонь играл целые симфонии. Целый день гремела музыка, народишко шлялся по острову и орал, как пьяный…» И тут же делает абсолютно логичный для себя вывод: «Итальянцы будут хорошими социалистами, мне кажется».
Владислав Ходасевич, в середине 1920-х проживший несколько месяцев в Италии рядом с Горьким, стараясь проникнуть в психологию «первого пролетарского писателя», вспоминал, что Горький как-то по-особому ревниво относился к итальянским празднествам с их музыкой и трескотней фейерверков. По вечерам он выходил на обращенную в сторону Неаполя террасу соррентийской виллы «Сорито» и созывал всех смотреть, как вокруг залива, то там, то здесь, взлетают, разрываясь, ракеты и римские свечи: «Горький волновался, потирал руки, покрикивал: „Это в Торре Аннунциата! А это у Геркуланума! А это в Неаполе! Ух, ух, ух, как зажаривают!“»
Ходасевич обратил внимание, что Горькому нравились решительно все люди, «вносящие в мир элемент бунта или хоть озорства, – вплоть до маньяков-поджигателей, о которых он много писал и о которых готов был рассказывать целыми часами»: «Он и сам был немножечко поджигатель. Ни разу я не видал, чтобы, закуривая, он потушил спичку: он непременно бросал ее непотушенной. Любимой и повседневной его привычкой было – после обеда или за вечерним чаем, когда наберется в пепельнице довольно окурков, спичек, бумажек, – незаметно подсунуть туда зажженную спичку. Сделав это, он старался отвлечь внимание окружающих, а сам лукаво поглядывал через плечо на разгорающийся костер. Казалось, эти „семейные пожарники“ имели для него какое-то злое и радостное символическое значение…»
Буйная и непокорная природа, легендарная история Неаполитанского залива делали и для русских праздничное возбуждение непременным элементом повседневности, провоцировали на опасные приключения. Яркий пример – «экстремальные рыбалки», любимая забава русских на Капри. Недаром самыми большими их друзьями среди островитян были рыбаки из семьи Спадаро, об отчаянной смелости которых ходили легенды и чьи фотографии даже продавались в сувенирных лавках по всему побережью. Во время таких рыбалок считалось особой удачей и доблестью поймать на живца акулу, подтянуть ее к борту, оглушить веслом и втащить в лодку – в любви к этому спорту были замечены многие русские, но особо отличались, конечно, волжане: Горький, Шаляпин, Ленин. Писатель Михаил Коцюбинский описал одну из таких русско-каприйских рыбалок: «Поймано много рыбы, одних акул штук пятнадцать – двадцать (их тут едят)… Наконец, вытащили такую большую акулу, что даже страшно стало. Это зверь, а не рыба. Едва нас не перевернула, бьет хвостом, раскрывает огромную белую пасть с тремя рядами больших зубов, в которой поместились бы две человеческие головы, и светит, и светит зеленым дьявольским глазом, страшным и звериным…»
Или другой пример «русского экстрима» – рискованные походы на лодках в уже упомянутый каприйский Grotta Azzurra, проникнуть в который через маленький проем в скале можно лишь при полном штиле. Между тем тридцатилетний Александр Герцен, например, вместе с молодым генералом-декабристом Алексеем Тучковым рискнули плыть к гроту в непогоду, взяли к тому же с собой женщин (хотя и не из робких) – и боролись с волнами шесть часов!..
Русский журналист-эмигрант Михаил Осоргин, впоследствии один из классиков русского литературного зарубежья, вообще чудом не погиб, выбираясь из грота при сильной волне. А вот легендарному революционеру-народнику Герману Лопатину, несколько раз бежавшему с русской каторги, побывавшему в жизни во всех мыслимых и немыслимых переделках, увы, не повезло. Всякий раз, бывая на Капри, он стремился попасть в Лазурный грот, однако безуспешно, и эти неудачи, судя по позднейшим письмам, очень долго бередили его гордость и самолюбие.