Вот тогда вы поймёте, что это такое четверная уха! Ух-ха-ха, что это за уха!
…Мы сидели прямо на земле возле костра и ели уху, обливаясь потом. У меня на глазах даже выступили слёзы — такая она была вкусная! «Крокодиловы слёзы» — называл их дядя. У меня всегда выступали слёзы, когда я ел такую уху. Уха была совершенно прозрачной, янтарного цвета, сверху на ней плавали плошки жира и несколько угольков, упавших в неё из огня, а пахла она дымом, и лавровым листом, и перцем… Но я не могу вам описать, какой вкусной была уха, вы должны её сами попробовать.
Сначала мы ели одну юшку с картошкой, а мясо вынули, положили на крышку котелка и съели потом.
Мясо лещей было совершенно белое, а у плотвы желтоватое, а у подустов розоватое. Всё оно было нежное-нежное и таяло во рту.
Ханг и Чанг лежали рядом на траве и смотрели, как мы ели уху. Они смотрели на нас совершенно равнодушно, потому что уже наелись. Мы тоже быстро наелись. Первым отвалился я. Потом отвалилась мама. А потом папа. Дядя отвалился последним, растянулся на траве и закурил свою трубку. Дядя всегда отваливался последним, потому что ел медленно и не спеша, и всегда заканчивал рыбьими головами; он всегда тщательно разделывал рыбьи головы и так обсасывал каждую косточку, что её можно было сдавать в музей, — так говорил сам дядя. Дядя считал, что рыбьи головы — самое вкусное и что вкуснее ничего не бывает. Но я так не считал. Я быстро отваливался, и валился на землю, и раскидывал руки, лёжа на спине, и смотрел в небо.
В небе текли облака; я лежал и смотрел на них и думал о том, как прекрасно жить на свете, когда у тебя есть такой дядя, который так здорово умеет ловить рыбу и делать из неё четверную уху и который вообще всё умеет делать!
И тут вдруг заворчали собаки…
Я приподнялся на локте и увидел, что мимо нас идут те двое. Они несли в руках свои удочки, а больше у них ничего не было. Они ничего не поймали!
— Ну как, поймали? — крикнул я им нарочно.
Ханг и Чанг смотрели на этих двоих, рыча и скаля зубы. Шерсть на них встала дыбом.
— Уберите собак! — сказал первый и остановился.
Второй тоже остановился. Он был совсем бледный.
— Идите… — крикнул им дядя. — Собаки не тронут!
Те двое снова двинулись, следя за собаками и далеко обходя нас по берегу.
— Ну как, поймали? — опять крикнул я.
Но они ничего не ответили. Я засмеялся.
— Перестань, — сказала мама. — Зачем ты их дразнишь?
Но те двое ничего не ответили. Да и что им было ответить?..
Но когда они отошли подальше, второй вдруг обернулся.
— А собак надо держать в намордниках! — крикнул он. — Шляются тут всякие! Мы милицию вызовем!
— Вот видишь! — сказала мама. — Теперь будут неприятности.
— Ничего не будет! — сказал дядя. — Никого они не вызовут. А вызовут — тоже не будет.
— А может быть, будет, — сказала мама. — Мало ли что они наговорят… И будут неприятности. Не надо было их дразнить. И показывать им свою рыбу. А уж если показали, научили бы их ловить!
— Вот ещё! — сказал дядя, — Буду я каждому первому встречному открывать свои секреты!.. Правда, Чанг?
Чанг лизнул дядю в нос. И Ханг тоже лизнул дядю в нос.
Я тоже сказал:
— Правда, Чанг?
И собаки по очереди лизнули меня в нос.
— Ты-то уж помолчи! — сказал дядя. — Это всё ты виноват! Вечно лезешь не в своё дело!
— А что он сделал? — спросила мама.
— Подробности не имеют значения! — сказал папа.
— Сколько раз я тебе говорила, — сказала мама, — сколько раз я тебе говорила: не лезь в разговоры взрослых! Ты всегда всё испортишь!
— Ну ладно, — сказал папа. — Ничего не произошло, а вы уже волнуетесь. Давайте лучше отдохнём.
Мой папа всегда всех успокаивал. Он был очень тихий человек.
Мы прилегли отдохнуть. Мы залезли в палатку — там была тень. Ханг и Чанг легли возле палатки.
Я лежал у входа в палатку на своём плаще на животе, положив локти на рюкзак, а подбородок — на руки, и смотрел на жёлтый одуванчик. Одуванчик рос прямо передо мной, у входа в палатку. У него были зубчатые остро-зелёные листья, а сам он был ярко-жёлтый, ядовитого цвета, потому что он только что распустился. Это был первый весенний одуванчик. На его цветке ползала какая-то чёрненькая букашка. У букашки было блестящее, приплюснутое с боков тельце величиной с пшеничнику и маленькая-маленькая головка, величиной с булавочную головку. На головке торчало два тоненьких усика, тоненьких, как паутинки, и букашка всё время шевелила этими усиками, барахтаясь в лепесточках цветка. Я опустил глаза и посмотрел сквозь одуванчик. Одуванчик сразу стал огромным; он заслонил собою весь мир: он заслонил толстые брёвна костра, и огонь над ними, и маленькую берёзку позади костра, и луг позади берёзки, и пять белых козочек, бродивших по лугу, и деревню за лугом, и небо, и облака.
И я представил себе мир с точки зрения этой букашки. «Каким он должен представляться ей огромным, этот мир!» — подумал я о букашке и закрыл глаза… И увидел поплавок! Да, да, я увидел поверхность реки и на ней мой поплавок, который дёргался, и по воде от него расходились круги, и он начинал тонуть…
Я открывал глаза — и опять видел тёмный силуэт одуванчика на фоне вспыхивавшего неба и пёстрой земли, которые опять уплывали, когда я закрывал глаза, — и тогда я опять видел поплавок на воде, а потом опять одуванчик, небо и землю, а потом опять поплавок… И тут я заснул.
Я проснулся от шума.
— Ханг! Чанг! Ханг! Хачанг! Доннерветтер! Хачанг!..
«Что такое?» — подумал я. Я сначала подумал, что это мне снится. Но это не снилось. Это кричали папа, мама и дядя.
— Хачанг! — кричал дядя. — Хачанг!
Когда дядя звал двух собак сразу, он всегда кричал «Хачанг».
Я вскочил и огляделся по сторонам.
Я увидел на лугу потрясающую карусель! Вот это была карусель! Я увидел, как по широкому кругу носятся: маленькая беленькая козочка, за козочкой — Ханг, за Хангом — Чанг, за Чангом — дядя, за дядей — папа, за папой — мама, за мамой — те двое, а за теми двумя — какие-то женщины… Шум стоял страшный! Дядя орал, папа кричал, мама кричала, козочка блеяла, женщины причитали, те двое ругались. Только Ханг и Чанг мчались по кругу молча. Языки у них были вывалены, клыки оскалены, шерсть стояла дыбом, а глаза чуть не выскакивали из орбит.