– Я это понял и намотал себе на ус, – Вовик шаркнул штиблетами по асфальту и, издав призывный клич, который Солоша не разобрала, потянул Нельку за собой. – Пошли, пошли, нас ждут!
Нелька улыбнулась на прощание, в глазах ее мелькнуло что-то далекое и, как показалось Солоше, испуганное, и в следующий миг пара исчезла, будто ее и не было. Солоша улыбнулась ответно и двинулась в свой Печатников переулок, который понемногу становился родным.
– Не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз, – донеслось до нее запоздалое Вовиково. Солоша резко тряхнула головой, словно бы хотела выбить из ушей хрипловатый голос Вовика, подумала о том, что у этого человека есть ведь фамилия, есть имя с отчеством, не только усеченное слюнявое «Вовик».
Имя Вовик в ее селе, в Александровском, давали новорожденным телятам, всем подряд, и бычкам и телочкам, и пока те не подрастали, так и звали Вовиками, а уж потом, когда те прочно стояли на ногах и могли самостоятельно щипать траву, подбирали подходящие имена: Звездочка, Милка, Борька, Лозинка, Урус, Зорька и так далее.
Вовик… Солоша осуждающе покачала головой и через пару минут уже забыла, что ей повстречались Нелька и Вовик.
К празднику Первого мая Солоша добыла сладкого сливочного масла. Масло действительно без всякого сахара было сладким, поскольку, как знала Солоша, это редкое масло готовили только из сливок. Сливки перетапливали в печи, затем отстаивали, подонки и вершки удаляли. Середину же – маслянистую массу – сбивали мутовкой и трижды промывали в воде.
Получалось великолепное масло, хотя и получалось его мало. Солоша слышала от своей покойной матери, что однажды в их село приехал ученый человек в пенсне – записывал разные бабкины речитативы, песни, куплеты, частушки, побасенки, – и когда его угостили сладким маслом, восхищенно почмокал языком.
Потом сообщил, что в прежние времена бывал в Европе, и там такое масло называли русским. Но это еще не все: бедные завидовали зажиточным людям, так завидовали, что даже сочинили поговорку: «Этот человек настолько богат, что может купить себе русское масло». Ученый муж слышал эту поговорку лично и записал себе в тетрадь.
Солоша решила – пусть девчонки попробуют настоящего масла, того самого, которым по праздникам питались их предки. Да и Василий пусть тоже полакомится – очень уж он выматывается на своей работе. Но носа не вешает, домой является с улыбкой, хотя и очень усталой.
Весна в том году выдалась холодная, кое-где в московских переулках еще в апреле догнивали, превращаясь в темную сукровицу, сугробы, птицы сиротливо прилипали к веткам деревьев, мерзли на ветру… А вот в первые майские дни словно бы заслонку открыли у печки, на город хлынуло долгожданное тепло, улицы разом преобразились, вместе с ним преобразились и люди…
Василий принес из цеха паек. Если раньше за пайки у него из зарплаты высчитывали деньги, то сейчас пайки начали выдавать бесплатно.
– Товарищ Сталин, между прочим, намекнул нашему государству, что жить мы будем лучше, праздничнее и сытнее, – неожиданно с пафосом заявил Василий.
– Весельчак он, твой товарищ Сталин, – не вытерпела, высказалась Солоша.
– Тс-с-с! – Василий с округленными глазами прижал палец ко рту. – Ты чего?
– Я ничего. А ты чего?
Муж, не отвечая, осуждающе покачал головой. Солоша все поняла и переключилась на другое, заговорила о том, что неплохо бы съездить в родное Васино Назарьевское, проведать дорогие могилы, а потом дотянуться и до Александровского – там лежит половина Солошиной фамилии. Василий согласно кивнул:
– Надо съездить.
– А что касается Сталина, то он сказал, выступая на съезде колхозников: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее».
У Василия невольно приподнялись брови, выгнулись домиком, он снова покачал головой, на этот раз удивленно.
– Ну, мать, ты и даешь! Образованная стала, товарища Сталина цитируешь. М-ну… м-да! – на большее его не хватило – слова кончились. Василий даже помрачнел – не думал, что так быстро выдохнется.
Солоша подала ему блюдце со сладким маслом, Василий подцепил немного кончиком ножа, намазал на кусок булки и с аппетитом сжевал.
– Недаром Сталина называют вождем и учителем, он прав: жить стало лучше, жить стало веселее.
Прошло еще немного времени (ах, как стремительно оно шагает по пространству – летит, не шагает, а летит, очень быстро и незаметно несется: вперед, не ухватить его ни за хвост, ни за крыло, – нет таких людей, которые могли бы ухватить), и Лена стала барышней, окончила школу, получила на руки аттестат зрелости.
За Ленкой начали подтягиваться и сестрички – дочери Соломониды и Василия – все три на удивление ладные, красивые, с точеными фигурами (ну будто березки), вызывающие удивление у родителей, у соседей, вообще у окружающего люда: ну бывают же такие дивы природные!
Со взрослением дочерей и новые заботы появились. Недаром среди московского населения ходила пословица: «Маленькие детки – маленькие бедки, большие детки – большие бедки». Солоша этих бедок откровенно боялась: вдруг скажут где-нибудь не то, вдруг, влюбившись в какого-нибудь хлыща, попадут в нехорошую компанию (а Сретенка по части нехороших компаний уже догоняла, похоже, Марьину Рощу), вдруг случится еще что-нибудь?
Солоше на глаза часто попадалась Нелька Шепилова, гуляющая по сретенским тротуарам под руку с нарядным Вовиком, который отказался от штиблет и ходил теперь в роскошных шевровых сапогах, собранных в гармошку, сшитых по последней моде…
Знала Солоша, кто их сшил – мастер балетной обуви, живший в их подъезде, на их же втором этаже, в квартире напротив, – усатый, с тяжелым задумчивым лицом дядя Виссарион. Дядя Виссарион тачал пуанты для всех балерин Большого театра, занимался этим делом много лет, а когда было свободное время и имелось желание, шил обувь на сторону. Обувь у него, как и пуанты, получалась такая, что ни одна фабрика не могла повторить – заглядение. Стачал дядя Виссарион сапоги и Вовику.
Вторая сретенская красавица Ольга Кинчакова была еще лучше, еще приметнее Нельки. С тонким лицом, сохранившим приметы благородной породы, когда-то – невесть когда, может быть, сто лет назад, а может, двести, затесавшейся в обычную уличную кровь кинчаковского семейства и проросшее такой вот нежной дворянской красотой. Олиной внешностью многие откровенно любовались: умеет же природа создавать удивительные творения!
Солоша и сама была недурна собою – миниатюрная, с точеным лицом и серыми, цвета дождя глазами. Василий как запал на нее много лет назад, так и не отпадает, будто из лесного ручья берет воду и пьет, пьет, напиться никак не может.
У Ольги Кинчаковой был свой поклонник, также из сретенских уркаганов, – не такой, правда, белозубый, как Вовик, но тоже ничего, – любил носить бостоновые костюмы разных цветов и кепки, сшитые из той же ткани, что и костюм.
Как его звали, Солоша не знала, да и сам он, наверное, забыл свое имя, поскольку отзывался только на кличку, то ли татарскую, то ли кавказскую – Изгеш.
Зубы он имел, конечно, не такие роскошные, как Вовик, но очень умело украсил их двумя коронками, съемными: одну коронку поставил слева, вторую справа и когда смотрел на себя в зеркало, то обязательно подмигивал изображению круглым черным глазом…
Изгеш нравился самому себе.
Если Вовик менял штиблеты на осенние баретки, либо сапоги-гармошку, то Изгеш носил обувь лишь одного вида – сапоги.
Сапоги у него имелись самые разные – и яловые, немецкого покроя, предназначенные для мокрой погоды – Изгеш густо мазал их гуталином, и тогда сапоги вообще не пропускали сырость, и выходные козловые, и высокие хромовые для поездок за город, и… В общем, по части сапог Изгеш шиковал.
Наперсники по промыслу пробовали наделить его новой кличкой, и отныне величать Сапогом, но Изгеш вставил в рот коронки, которые иногда вытаскивал для профилактики, и выдернул из-за голенища финку. Предупредил, яростно сверкая угольно-черными глазами:
– Кто первый обзовет меня Сапогом, тот тут же получит перо в пупок, понятно?