Увидев мысленно, как Никлас Линдстрём забил на сороковой минуте решающую шайбу бесподобным навесным броском в верхний угол, я вышел из подворотни и зашагал дальше по улице Йонаса Басанавичюса, к Старому городу. На перекрестке стояла бронзовая статуя заплаканного мальчика, – но, может, это были дождевые капли. Статуя изображала Романа в возрасте восьми-девяти лет, глядящего вверх, как будто призывая небеса в свидетели. У ног мальчика лежала живая роза. Еще не все потеряно, раз в этом мире остались люди, приносящие розы к ногам писателей.
10
Тогда я не вспомнил, почему маленький бронзовый Роман, в тот день залитый дождем, прижимал к груди галошу. Перечитал “Обещание” в энный раз. Отгадка таилась в одиннадцатой главе: он съел ее, чтобы покорить темноволосую и светлоглазую девочку по имени Валентина.
Зато я помнил все про его мать, которая растила его в Вильно и прививала культ Франции; про уроки математики, игры на скрипке, танцев, театра, рисования и пения, которые она из своих скудных средств оплачивала сыну, имевшему довольно скудные таланты (ко всему, кроме литературы, “последнего пристанища для всех, кто не знает, куда податься”); про то, каких усилий ей стоило вывести сына в большой мир, который он позднее покорил; про все, что она ему посулила: женщин (его ожидали “прославленные балерины, примадонны, Рашели, Дузе…”); славу (он станет вторым Виктором Гюго); деньги (он будет одеваться в Лондоне), и про ее неколебимую уверенность в том, что ее Ромушка станет великим человеком.
11
Не так отчетливо запомнились мне дамские шляпки, которые она мастерила и разносила по домам, “озаренная безудержной материнской волей”; соседи, которым эта иностранка, русская беженка, вечно куда-то шаставшая с картонками и чемоданами, казалась подозрительной мошенницей; обвинение в укрывательстве краденого – обвинение сняли, но обида осталась, и вот она схватила сына за руку и, вытащив его на лестницу, звонила и стучала в двери всех квартир подряд и кричала, что эти “грязные буржуазные твари” не знают, с кем имеют дело, зато знает она: ее Ромушка станет “французским посланником, кавалером ордена Почетного легиона, великим актером, Ибсеном, Габриеле Д’Аннунцио”[3]. О густом хохоте “буржуазных тварей” я не помнил. Зато хорошо помнил, как ее слова подействовали на другого соседа, некого господина Пекельного.
12
Память, зыбкая, своевольная и прихотливая, сама выбирает, что ей вздумается, следуя своим капризам. Так, например, забудешь бабушкино лицо, но живо, ясно и детально помнишь, как однажды играл с нею в скрэббл. Где логика? Непонятно. Забываешь названия фильмов и книг, которые смотрел и читал, а почему-то помнишь только какую-нибудь сцену, фразу, главу. Главу седьмую “Обещания” я не забыл. И имя “Пекельный”, конечно, тоже.
13
“Драматическая огласка моего будущего величия, сделанная моей матерью перед жильцами дома 16 по Большой Погулянке, вызвала смех не у всех присутствовавших. Среди них был некий господин Пекельный – что по-польски означает «из адского пекла»”.
Так начинается седьмая глава “Обещания на рассвете”.
Тут же Гари уточняет, что никогда не видел, “чтобы фамилия настолько не вязалась с носившим ее человеком”. Г-н Пекельный, пишет он, “был похож на грустную, педантически чистую и озабоченную мышку; у него был такой скромный, неприметный и отсутствующий вид, какой, наверное, бывает у человека, принужденного в силу обстоятельств и вопреки всему оторваться от земли. Это была впечатлительная натура, и уверенность, с которой моя мать пророчествовала, по библейской традиции положив руку мне на голову, глубоко взволновала его”.
Поэтому, когда на лестнице Пекельному случалось повстречаться с мальчиком, он останавливался, пристально его разглядывал, иной раз приглашал в свою квартиру, дарил ему то оловянных солдатиков, то картонную крепость, то конфеты или рахат-лукум. “Пока я объедался – никогда не знаешь, что будет завтра, – маленький человек сидел передо мной, поглаживая порыжевшую от табака бороденку”. И наконец однажды, продолжал Гари, “последовала трогательная просьба, крик души, признание в необузданной и тайно глодавшей его амбиции, таившейся в тихой мышиной груди”. Глядя на мальчика с немой мольбой, с огоньком одержимости в глазах, грустная мышка сказала ему, что “матери чувствуют такие вещи” – может быть, ты и правда станешь важной персоной и даже будешь печататься в газетах и писать книги. А потом наклонился над ним и, положив руку ему на колено, тихонько шепнул: “Так вот! Когда ты будешь встречаться с влиятельными и выдающимися людьми, пообещай, что скажешь им… Пообещай, что скажешь им: в Вильно, на улице Большая Погулянка, в доме шестнадцать, жил некий господин Пекельный…”
“Добрейшая виленская мышка, – рассказывает нам Гари, – давно закончила свою жизнь в кремационных печах нацистов, как и многие миллионы других евреев Европы”, однако он продолжает добросовестно выполнять свое обещание при встречах с великими мира сего: “На трибунах ООН и во французском посольстве в Лондоне, в Федеральном дворце в Берне и на Елисейских Полях, перед Шарлем де Голлем и Вышинским, перед высокими сановниками и сильными мира сего я никогда не забывал упомянуть о маленьком человеке и, выступая по многим каналам американского телевидения, неоднократно сообщал десяткам миллионов телезрителей, что в доме 16 по улице Большая Погулянка, в Вильно, некогда жил некий господин Пекельный, упокой Господь его душу”.
14
Считается, будто писатель сам выбирает сюжет своих книг. Захотел описать провинциальные нравы? Запрись в своем Круассе, покорпи там пять лет – и вот вам “Мадам Бовари”. Решил создать хронику 1830 года? Забаррикадируйся у себя в комнате, когда народ сооружает баррикады, – и выходи оттуда с готовеньким “Красным и черным”. Предпочитаешь антиутопию? Вернись в разгромленный, полумертвый Лондон, а потом швырни в лицо человечеству устрашающий тоталитарный мир романа “1984”.
Так вот, далеко не всегда бывает так, точнее говоря, так не бывает никогда. Впрочем, если писателю так хочется мнить себя в своей области всемогущим, думать, что все зависит только от его свободной, твердой, однозначной воли, чего ради мешать ему тешить себя иллюзиями? Надо ли говорить, что на самом деле все наоборот: сюжет выбирает его в гораздо большей степени, чем он – сюжет? Какие-то пестрые, внешне безобидные и вроде бы никак не связанные друг с другом события случаются в обманчивом беспорядке, но постепенно отлично сцепляются, образуют смысл; зерно идеи западает, прорастает, и писатель, сраженный тем, что стало явным, хлопает себя по лбу – эврика! Он нашел свой сюжет, книга готова, он уже может прочитать ее в уме, осталось только записать.
15
Не знаю, верю ли я в Бога или в случай, – а что такое случай, как не Бог неверующих? Как бы то ни было, но, чтобы появилась эта книга, понадобилось тщательно отлаженное взаимодействие нескольких факторов: чтобы “Обещание на рассвете” оказалось в программе выпускного экзамена, чтобы оно пробрало меня до печенок, чтобы спустя сколько-то лет я подружился с одним молодым человеком, чтобы он встретил девушку и влюбился в нее, чтобы любовь их оказалась взаимной и прочной, чтобы однажды на пляже в Хорватии он сделал ей предложение, чтобы он попросил меня стать их свидетелем на свадьбе, чтобы не меньше, чем невесту, он любил хоккей, чтобы турнир, как по заказу, проходил в Белоруссии, чтобы в единственном самолете на Минск, как назло, не хватило мест, чтобы дальше был Вильнюс, пивная, бумажник, “Вестерн Юнион”, чтобы сошлись такие-то неведомые улочки, чтобы висела мемориальная доска и чтобы, наконец, одна-единственная фраза всплыла из туманных глубин моей памяти.
16
В этом ряду разнородных, пестрых, внешне невинных событий я усмотрел некую замысловатую, но явную закономерность. Кто он такой, этот грустный человечек-мышка? Как он жил? Что с ним стало? Выбора не было, я был просто обязан расследовать это. Надо уметь склоняться перед сплетением случайностей, которое управляет нашими судьбами. Мало-помалу я пришел к решению взяться за поиски господина Пекельного.