Когда люди не понимают друг друга, часто они обращаются к третьему. К учителю в школе. К соседу по лестничной площадке. К другу. К фильму. К книге.
Ответная исповедь как бы запрограммирована уже самой темой моей прозы.
И вот что хочется мне заметить. Исповедоваться самому куда проще, чем исповедовать других. Чем выслушивать, а главное, давать советы.
Литература тем и литература, что ей дано право вольно обходиться со знаками препинания в конце своей работы.
Вместо твердой, но однозначной точки можно поставить многоточие, открывающее возможность для размышлений.
А исповедь живого человека, как правило, именно с многоточия и начинается, стремясь прийти к вполне определенной точке. Еще лучше - к восклицанию.
Но тем не менее есть обязанности.
Среди них - обязанность выслушивать исповеди. По возможности отвечать на них, то утешая, то соглашаясь, то возражая, а то и просто умолкая в скорби, в печали, в тревоге.
Я назвал жанр этих строк письмами, вкладывая в слово двоякий смысл. Изменив имена и адреса, я публикую здесь письма, адресованные мне, как обращение к третьему лицу в споре двоих, хотя часто одного из этих двоих и не видно. Я хотел бы, чтобы и сказанное в ответ не выглядело точкой - уж слишком тяжела ноша исповедника, не знающего во всей глубине истинности ситуации, ведь тут, как я говорил, только одна позиция, а она всегда субъективна...
Так что пусть "письма" как жанр будут просто письмами в ответ на письма.
Повторюсь для ясности: жанр определен не прихотью адресатов, а обусловлен спором...
ИСПОВЕДЬ ПЕРВАЯ. НАДЯ
Хочу рассказать о детстве, о моих взаимоотношениях со взрослыми. Думаю, это будет интересно. Хочу надеяться, что рассказ о моем детстве не только мое детство.
Пусть говорится об этом много, все-таки хочется, чтобы рассказы о чьих-то судьбах заставляли задумываться каждого.
Многие считают, что ласка нужна детям до какого-то определенного возраста, в период раннего детства, часто путая ласку с занеженностью. Я же считаю - ласка нужна и взрослому, вполне самостоятельному человеку, только нужно знать, в какой мере проявлять это чувство и как.
Если бы взрослые чаще вспоминали свое детство - чужие люди не были бы совсем чужими, научились лучше понимать друг друга. Когда кто-то вспоминает свое нелегкое детство, то на некоторое время даже самый жестокий человек, расчувствуясь, добреет.
Нынешним детям, говорят, легче жить. Они не знают голода, холода, побоев. Да, это так. Но в наш торопливый век бывает некогда приласкать своего ребенка, не говоря о чужих, выслушать, понять. Наверное, поэтому они и вырастают такими непохожими на своих родителей, самостоятельно оценивая окружающих. Рано взрослея, дети все равно нуждаются в ласке, но ласке чуткой, неназойливой, нерасслабляющей, не граничащей с жалостью.
Так вот, я за то, чтобы взрослые видели в чужом ребенке прежде всего человека, нуждающегося в их внимании.
В детстве я всегда завидовала тем детям, отцы которых играли с ними, водили гулять. Мне очень хотелось назвать кого-то папой, и я, оставаясь одна, на все лады произносила это недосягаемое, притягательное слово "папа". Отец у меня был, но никто из нас, четверых его детей, не называл его папой. Нет, он не бросал нас, он жил рядом. Мы видели его ежедневно. Но я не представляла его в роли моего отца, отца, которого я себе придумывала.
Мой отец представал передо мной веселым, умным, добрым, сильным и строгим, умеющим все на свете.
Однажды я шла с мамой по улице и засмотрелась на отца, который играл с дочкой, чуть младше меня. Он догонял ее, подбрасывал вверх, кружил, сажал на плечи, а она, заливаясь смехом, тянула его за уши, волосы, приговаривая: "Ну, папка, еще". И так вдруг остро захотелось, чтоб вот так же кто-то возился со мной, а я называла его папой.
Мама потянула меня за руку, но я не захотела уходить, ждала - этот чужой папа подойдет ко мне и будет играть. Мама потянула настойчивей, но я не сдвинулась с места. Когда она, высвободив руку, сказала рассердившись: "Стой одна. Я ухожу" - я села на землю и расплакалась. Девчонка, указывая на меня пальцем, спросила своего папу: "А почему она плачет?" Папа объяснил ей: "Это капризная девочка, она не слушается старших" - и поспешил увести дочь. А я заплакала еще горше оттого, что обманулись мои надежды, папа той девочки оказался только ее папой.
Так получилось, что капризничала я часто и никак не могла объяснить старшим причину своих слез, капризов. Ведь у меня был папа! Но он никогда не ласкал нас, напротив, мы все его боялись - подруг он водить не разрешал, играть дома и вблизи его - тоже, чтоб не сорили, шум и смех не выносил, и, если мы нарушали этот его запрет, он, ни слова не говоря, брал что попадало под руку и стегал нас. Мы старались избегать встреч с ним.
Мамины старания приучить называть его папой были тщетны. Когда нужно было позвать его, она посылала за ним кого-нибудь из нас. Но мы, дожидаясь, когда он обернется на шум, говорили просто: "Иди, мама зовет". Или шли обратно и виновато говорили маме: "Иди сама, он не оборачивается".
Мама бранила нас, что мы нелюдимы, что нам будет трудно в дальнейшем, если сейчас уже не можем переломить свой характер, назвать его папой, бранила отца. Но взаимоотношения наши не менялись.
Какие у нас были характеры! Оля - самая старшая, третьеклассница, я в первом, брат и сестра - дошкольники. Самым храбрым считался Саша. Он как-то после долгого разговора с мамой подошел к отцу и храбро попросил: "Папа, расскажи нам о войне!" На что тот, чуть улыбнувшись уголками губ, ответил: "А что про нее рассказывать?" Сашиной храбрости хватило только на этот вопрос. Может быть, просьба рассказать о войне была неудачно выбрана, разбередив в душе отца такое, о чем ему не хотелось бы вспоминать, но только и это не вывело его из состояния отчужденности.
Как-то мама уехала на целый день. Проголодавшись, никто из нас не отважился сказать об этом отцу. Тайком мы съели весь корм, приготовленный курам, выловили из ведра, куда бросали оставшиеся после еды картофельную кожуру, кусочки хлеба.