– На какую встречу? На следующей неделе творческий проект надо сдать. Я еще только половину сделала.
– Монахов и Андреев приедут. Знаешь их?
У меня мгновенно замерло сердце. Не то слово – знаю…
– Андреев?..
Ульяна, умная, слишком умная, чтобы быть моей подругой, тут же заметила мою реакцию.
– Ага, знаешь! Пойдем тогда! А то из наших никто идти не хочет!..
Я медленно кивнула. Я бы, конечно, предпочла без Ульяны идти… Неизвестно, как она будет там себя вести на встрече, какие вопросы задавать или реплики отпускать, у нее язык без костей, и она в себе слишком уверена, как и многие москвичи… Не случайно наш декан зовет их «московскими пижонами». Сам москвич, а москвичей-студентов терпеть не может, потому что они с гонором, нагловаты в массе своей, опаздывают, приходят на лекции и семинары посреди пары, с первыми холодами надели такие шубы, что моей маме надо удалить аппендициты и желчные пузыри половине питерцев одномоментно и потребовать деньги, чтобы заработать на такую шубу. Нет, это не зависть. Это классовая ненависть. У нас в стране есть классы, никуда от этого не деться, классы эти образуются сами по себе, и еще их формируют специально, я это недавно поняла. Когда однажды мама пришла с работы и сказала:
– Представляешь, утверждена новая система окладов. У заведующего больницей теперь зарплата в пятнадцать раз больше, чем у меня.
Бабушка всплеснула руками: «Едрить-мадрить!» – обычная ее присказка, когда она не позволяет себе по-нормальному материться, и посоветовала маме впредь голосовать за крайне правых, поскольку они вообще против всего.
Мама лишь отмахнулась:
– Какие «правые», мам!.. И голосованием тут уже не поможешь…
А я осторожно спросила:
– Ему увеличили зарплату или тебе уменьшили?
– И то, и то, – усмехнулась мама. – Какие-то сложные коэффициенты ввели. Как будто увеличивающие зарплату, а как начинают считать – так все наоборот. Ничего, все берут взятки за операции, надо и мне научиться.
– Пока ты оплату за свою работу взятками называешь, брать никогда не начнешь. Да и что это вообще такое? Почему у врача, который в руках сердце человеческое держит, зарплата, как у дворника? Вот до революции… – Бабушка завелась, начала рассказывать, как хорошо было при царском строе, когда врачи были самые уважаемые люди, после генералов и профессоров университетов.
– Ты плохо Чехова читала, ба, смотря где этот врач работал, кого лечил, – встряла я.
– Не сердце, мам, а кишки и аппендициты, во-первых, а во-вторых, по мне бы – в советской больнице работать, вот это в самый раз, – вздохнув, ответила мама.
– Не зови в прошлое, Таня, – как обычно, ответила ей бабушка. – Не вернемся мы в СССР, да и не так прекрасно там было, как ты думаешь, ты ведь там толком не жила, а я жила. Было бы все, как тебе кажется, мы бы к такому, как сейчас, не пришли.
Я обычно не вступаю в споры мамы и бабушки о прошлом. Не потому что я там не жила и мне трудно понять, что там было на самом деле. То, что до революции людям плохо жилось, это понятно – об этом тома русской литературы написаны, которые никто толком не читает, а как жили при советском строе – я не знаю, но точно лучше, чем при царе. Я больше верю Чехову и Толстому, чем телевизору. Они писали, потому что души их разрывались от сознания несправедливости, а телевизор – это средство убеждения, пропаганды и промывки мозгов. Нам это так с первого занятия по теории телевидения и рассказывают.
Просто я принципиально, с самого раннего детства, стараюсь не принимать ничью сторону – ни мамину, ни бабушкину. Точнее, как принцип это сформировалось позднее, но мне никогда не хотелось, чтобы одна из них выглядела побежденной. Бабушка-то, которая не любит все советское, тем не менее всегда говорит: «Голосуем!» и первая поднимает руку: «Я – за!» или «Я – против!» А я, даже если я точно «за» или «против», говорю твердо: «Воздержалась!» И на том стою.
Характеры у нас у всех одинаковые. Как так может быть – непонятно. По идее, бабушка при ее бойцовском характере должна была подмять маму, и она могла вырасти несамостоятельной и мягкотелой. Но мама – сама боец. И я тоже. Только я, как выражается бабушка, – боец невидимой армии. Она считает, что из меня вышла бы хорошая разведчица. Но я решила развивать российскую культуру, наметила себе путь и поступила, куда хотела. Бабушка тогда носилась по квартире с рюмкой корвалола, с потухшей сигаретой, с какими-то листочками, на которых были записаны телефоны московских знакомых, у которых я могла бы жить, приговаривая:
– Не будешь же ты там гонять тараканов по общежитию, когда у нас такая огромная квартира в Питере!..
– С мышами, мам… – вздохнула моя мама. – Вчера опять ночью кто-то очень маленький и трогательный скребся под плинтусом. Можно я поставлю нормальную мышеловку?
– Нет!.. Живое убивать не дам! Поменяй батарейки в отпугивателе! Ультразвук – и никаких мышей! Вот ты скажи, Таня, как девочка будет жить одна в этой ужасной Москве? Среди грубых, необразованных людей!.. А, как?
– Молча, ба, – ответила я. – Выучусь и приеду обратно.
– Ужасно, ужасно… Зачем? За-чем?!! Ты мне можешь сказать? Живем рядом с самым лучшим в мире университетом, пешком можно дойти! И факультет такой же есть!..
– Не такой. Там – уникальный факультет, авторский.
– Чем? Чем он уникален? Нет, ну вы подумайте! Человек живет на Васильевском острове и добровольно едет – куда!.. – в Москву! Чем ты там дышать будешь?
– А чем у нас дышать, мам?.. – ради справедливости вступилась мама. – Ароматами кожевенного и авторемонтного заводов? Нашими пробками на мостах?
Провожали меня мама с бабушкой на творческий экзамен, как на войну. Не плакали – но просто потому что у нас в семье женщины не плачут. Я знала, что они надеются, что я не поступлю. Но я поступила и даже на бюджет. Теперь я езжу на выходные домой, не каждый раз, но чаще, чем некоторые девочки, которые живут в подмосковных городах. Езжу в плацкарте, езжу на автобусе – это самое дешевое. Потому что скучаю по маме и бабушке. И они скучают. Каждый раз начинают уговаривать меня перевестись в наш университет или хотя бы в Институт современного искусства, потому что там на самом деле есть похожие факультеты, которые по-другому называются.
– Нет, – твердо отвечаю я.
Потому что знаю, зачем учусь в Москве. В ужасной, грохочущей, суетной, очень грязной. И одновременно роскошной, красивой, бесконечной. Мне Москва напоминает разжиревшую красавицу в возрасте. Наряженную, сильно накрашенную, с пышными кудрями, разбросанными по толстой спине, всю в кольцах, серьгах, бусах, с кружевами, воланами, бахромой, пятислойной одеждой – и с грязными босыми пятками, виднеющимися из больших дырок на носках, с одышкой, потную, надушенную-передушенную… И несмотря ни на что – неотразимую и обаятельную, по природе своей, громко хохочущую, что-то напевающую, постоянно привлекающую общее внимание. Не нарочно – такую трудно не заметить.
Ульяна – для меня как истинная москвичка – тоже очень яркая и громкая. Одевается она хорошо, небрежно, просто и дорого (так мне кажется). На семинарах отвечает в точку, прекрасно поет, слишком прекрасно – зачем было поступать сюда к нам и так петь? Шла бы в Гнесинку… Шутит острее, чем я… В общем, мне она – не подруга. Причем я вижу, что нравлюсь ей, а она мне – нет.
– Так что, Тузик, идешь? – Ульяна приобняв меня, теперь ждала моего ответа и одновременно фотографировалась вместе со мной.
Дурацкая привычка многих. Снять тебя в самом нелепом виде и поставить в Сеть, обязательно написав, кто ты. Потом любой человек, набрав мою фамилию, может наслаждаться видом моего уха, вытянутого вбок носа (если снимать снизу и очень близко). Но я сдержалась, не стала комментировать. Я хороша в любом виде, даже с лицом, искаженным неверной съемкой, и… – что мне от этого? С лица воды не пить, со своего в том числе.
– Иду.