Кеша пришел и сказал, что у меня новая кликуха. Какая? Телезвезда. Ах, суки, кто придумал? Кто придумал, говорит, не знаю, но Манька и Полина промеж себя гугнили, аж повизгивали от удовольствия. Точно, суки. Налил себе и мне из початой бутылки, спертым, вонючим, привычным воздухом занюхали. Вздыбила себя с постели, поплелась через яму, выгребной ее называем, хотя никто из нее нашего дерьма не выгребал, в гости к уродкам, кривой и горбатой. Распахнула дверь - у них одна-единственная дверь в худой дощатой постройке типа сарай, лет сорок назад принадлежала сторожу, сторожившему на этом поле военные отходы: проржавелые танки, пулеметы и более мелкое стрелковое оружие, вышедшее из моды или употребления, вывозилось сюда из части поблизости и здесь хранилось, пока в болотную почву с концами не ушло, старожилы передавали. Вот и грозная война, куда ухают мильены денег и жизней, сама, со своими орудиями войны, состарившись, ухает в болото, иллюстрируя глупость бессмысленную людей, суету их железную и кровавую. Короче, дверь упала вовнутрь от тычка, и сразу в обе стороны от нее прыгнули обе тетки, кривая и горбатая. Я за ними. Но посколь не могла раздвоиться, молнией поспешала то туда, то сюда и потеряла во времени и скорости. Они же, злые, накинулись на меня с кулаками за сорванную дверь. Хотя это я пришла наказать их за Телезвезду. Спроси кто, почему их надо наказывать, не ответила б. Глупое животное из минувшей жизни ожило: досада. А считала, все подохло во мне, ничтожной. Ничтожество, если подумать, равно сверхчеловечеству. Удалось схватить за грудки кривую Полину, лицо ей раскровянить. Манька-горбунья сбоку вертелась, горб свой сзади наперед выставляла, словно главный предмет женской прелести. Это мешало одолеть ее, руки коротки. А она все костью своей в грудь мне смешно тыкалась, отчего я смеяться начала, как кашлять. Ты чего, повернула Манька морду, плачешь, что ль. Кашляю, дура, это Полинка хнычет, а я никогда, а услышу еще раз Телезвезду, мокрого места не оставлю. Иди, бля, сказала Полина, и я ушла.
Три дерущиеся тетки, как дерущиеся детки. Кулачная свалка дурной пар выпускает. Такие вещи случались, они не в счет, бо ничего не меняли.
Я уж забыла про Телезвезду, когда он явился, тихий, смирный, без никого, без механики, поздоровался, сказал негромко, что карета ждет, что едем в гостиницу, где он снял мне номер. Воззрилась на наглеца без слов. Он спросил: едем? Я спросила: какого рожна? Он сказал: ну, пожалуйста, я прошу тебя, поедем со мной. И глаза у него были при этом просящие и жалкие, как у пса. Вот морда выразительная. Я хмыкнула: что, влюбился? Он искательно стал засматривать мне в лицо, ища в моих чертах правильного ответа. Могла б прекратить его поиск хоть словом, хоть жестом, любой силы. Но молчала и с места не страгивалась. Верно, еще не отошла от своего недержания перед камерами сколько-то-недельной давности. Не то, чтоб жалела. Я забыла, как это делается. Я никого не жалею. Себя включая. Просто не собиралась изменять себе и возвращаться в мир, с которым порвала. А что б то было, как не измена, за которую должна быть наказана. И буду.
Сашка сел ко мне на кровать и проговорил: я скажу все как на духу, врать не буду, слушай, начальство посмотрело материал, он потрясающий, ты потрясающая, я даже не думал, я думал, все кошке под хвост, а на пленке о-о-о, уникально, и разворачивается совершенно грандиозно, проект финансируют на все сто, и уже, ты не представляешь, такая аппаратура приобретена, что слюнки текут, но это к слову, короче, надо ковать железо, пока горячо, понимаешь?
Тебе надо, ты и куй.
Я кую. А ты железо.
И что?
Пока ничего. А вот послушай, ты говорила, у тебя есть детская мечта.
Не помню.
Про мечту не помнишь?
Нет.
И это все врала?
Ничего я не врала, а говорила правду, а если не веришь, то и нечего нам с тобой делать.
А если поверю, будем что-то делать?
Если бы да кабы, да во рту росли грибы, то был бы не рот, а целый огород.
О, моя бабушка так говорила!
Вот я тебе уже и бабушка.
Я не так сказал.
Без разницы.
Поедем, неужели не хочется хотя б на столицу посмотреть из окна машины, ты сколько здесь, а столица за это время так украсилась!
Совсем глупый довод сопроводил тем, что взял вдруг меня за руку. Не погребовал, как говорила моя бабушка.
Я хочу устроить тебе праздник, Паша, сказал проникновенно и лишь слегка фальшивя, что можно списать на поражение привыкшего к победам.
У меня каждый день праздный.
Вот я и говорю, тяжело иметь дело с умной женщиной.
Кто неволит.
А то, что лучше с умной потерять, чем с дурой найти.
Он не выдерживал моего холода и все отступал, отступал, в центре и по флангам, и на лице у него была написана именно что потеря. Такое выражение было у Роберта дважды: когда я соврала, что ребенок не его, и когда первый раз, как приехал из Листвянки, увидел нас с Михой. Моя рука запахла его запахом. Сашкиным. Я не слышала нашей вони, но Сашкин запах стоял отдельно и нашел отдельный вход проникнуть в мои загрубелые носовые пещеры.
Ты не отлипнешь, сказала.
Нет, замер он, боясь радоваться перемене, и вдруг кончил неожиданным: а знаешь, почему, потому что ничего важнее тебя в моей жизни сейчас нет.
Это походило... Фиг знает, на что это походило. Бабского терпеть не могу. А получалось, как баба, торгуюсь и выторговываю себе что-то, что мне и не нужно. Проще согласиться. Он засиял, как начищенный таз.
Только без съемок, заявила.
Без съемок, кивнул, не моргнув глазом.
И мы поехали. Куда-то в столицу, с перспективой осуществления моей детской мечты. Не следовало так расписывать невесть что, амаркорд, еж его ешь.
Господи, неужли я еще где-то в корке или подкорке, черствой из черствых, хотела произвести впечатление?
10
Швейцар в золотых дверях гостиницы, похожий на генерала или начальника важного отдела, состроив харю, преградил дорогу: тебе сюда нельзя, иди-иди. Сашка побелел. Дама со мной, а ты как смеешь говорить женщине "ты", не проорал, а прошипел он, сунув мужлану под нос свои корочки и отдельно какую-то бумагу с гербом. Хам в секунду превратился в лакея. Вот оно, ихнее сообщество, знакомое до последней пятки последнего вышибалы, коей норовят лягнуть тебя, без разницы, где служат, в отделе или отеле. Пока Сашка беседовал у стойки с залакированной до состояния кости девицей, я плюхнулась на диван и сидела на мягком в прострации, не глядя ни в какие боковые зеркала, меня хватающие, но не захватывающие. Девица, вымуштрованная, как солдат, ни разу в мою сторону не глянула, хотя, даю руку на отсечение, видела, какое чудище привратник Петр не пускал в их блестящий, с иголочки, рай. Ей Сашка протянул все ту же бумагу, она, истекая любезностью, протянула ему в ответ кусок картона. Но я про зеркала. Когда вошли в лифт, там уже двинулась прямо на себя, потому как вся задняя стена с полу до потолка оказалась зеркальной и некуда было деться. На меня глядело, расплываясь большим пятном, широкое, бочонкообразное существо в бурых ватных штанах, порванных повыше того места, где заправлены в солдатские бахилы, тоже бурые, чернь с них сошла от нашей заматерелой грязи, зато куски грязи крепко приварилась к подошвам и союзкам. Дале шел ряд вязаных и матерчатых кофт, смотревшихся листьями капустного кочана, но не природного, светло-зеленого, а тоже бурого, хотя, приглядеться, в оттенках. Руки, ручонки мои короткие, облаченные в нитяные перчатки (как у Аллы Пугачевой), и не думали ничего одергивать и поправлять, как то обычно бывает с женскими ручками, когда женские глазки, как разведчики, вперяются в изображение при встрече с зеркалом. Я же помню этот ритуал, как похоронный, когда была женщиной. В смысле, такой же обязательный. Меховая заячья шапка с кое-где повыдерганными клочьями привязана к голове бывшим белым платком, сикось-накось плат сходился узлом на толстом животе. Ни звука не издав, повернулась задом к задней стенке, передом к передней. Однако и там царило волшебное стекло.