- Паспорт, - приказал он, опустив ладонь на дуло висящего на ремне автомата.
- Да кто вы такие?! - вдруг взорвалась Аня, выскочившая наконец наружу, краснея пятнами, и подняла руку с баллончиком. - Какое право вы...
- Стой! - крикнул, предупреждая, широкоплечий, низенький и сделал шаг наперерез. - Мы дезертиров ловим. Ясно, девка?
Он соскользнул пониже взглядом, по дубленой курточке, рейтузам, ее сапожкам.
- Постой ты, постой. Продолжай, сержант.
Я понял: вот их старший, и дальше качать права нельзя.
Я вынул паспорт.
- Та-ак, - листая, протянул сержант. - Вален-тин Михайлович? Так, повторил он, глядя на фотографию, потом на меня. - Откуда паспорт?! Быстро! Отвечай! Где взял?
- Я?..
Мощный звук - вовсе не автомобильного мотора - к нам вынесло от реки, оттуда вылетела и повисла чуть не над головами светло-зеленая рыба с длинным, тонким, загнутым вверх хвостом. Над металлической этой рыбой бешено вертелась мельница лопастей.
- Кончай!.. - крикнул низенький, дергая вперед автомат.
Но они уже бежали, сержант и худой, высокий, к лесу, пригибаясь. Низенький повернулся и, так же петляя, как под пулями, бросился вслед.
Вертолет сделал плавный круг над машиной и поднялся выше, еще выше - странная рыба с окошками, с колесами на животе, - поплыл к лесу.
- Скорей, скорей! Садитесь! - закричала Аня. Я подобрал отброшенный в сторону паспорт, и мы скорей полезли в машину, она рванула с места, и уже подпрыгивало в удлиненном зеркальце на лобовом стекле Анино лицо, уменьшенное этим панорамным зеркальцем, маленькое, почти с кулачок, сморщенное, с несчастными, моргающими глазами.
Она плакала.
А ведь я тоже помню свою маму. Да и своего отца. Еще совсем молодыми!.. Как отец приехал к нам: худенький, такой радостный, белокурый. А мы, пацаны, сидели в пыли по-турецки, продавали мыло-кил, его лепили из какой-то скользкой темной глины.
Мама работала через дорогу, в поликлинике, а я стою наконец-то на крыше ее поликлиники, и внизу, как лилипуты, моя мама, мой папа, соседка тетя Люба, они просят меня сойти к ним.
Вот что писал мне оттуда отец (кажется, так еще недавно): "Я хожу по нашему городу, где прожил три четверти века, но люди на улице мне неизвестные, потому что близкие, все, кто помнил меня, они только на кладбище".
Машина почти что уперлась в замкнутые ворота усадьбы лесника и, качнувшись, встала. Глухой забор был из ошкуренных, проточенных жуками бревен, наверху, на серых бревнах, торчала колючая проволока.
- Тарзан! Тарзан! - позвала Фая собаку, послушала, высвободив ухо из-под платка. Громыханья цепи или лая в ответ не было.
Фая прислушалась еще.
Потом, подтянув рукав телогрейки, засунула пальцы за калитку, сбоку ворот, и отвернула деревянную вертушку.
Мы прошли. Под ногами вздрагивали и скрипели ледяные доски настила, на них цепочкой отпечатались закаменелые собачьи следы.
Фая шла быстро, как проводник, почти не оскальзываясь заплатанными на пятках валенками. По обеим сторонам настила стояли в снегу редкие ели. Желто-зеленые, такие нарядные синицы вспархивали над сугробами, у одной развевалась в клюве размочаленная веревка.
С крыши бревенчатого дома лесника свисали сосульки. Труба не дымила наверху, хотя, пожалуй, попахивало дымом. А за окнами были цветы, и в одном окне сидел над цветами, непонятно на чем, попугай. Он был белый, сидел, опустив хвост. Только подойдя ближе, я понял, что это кошка.
Баба Фая боком, пыхтя, влезла на крыльцо и стала дергать, а потом кулаком тарабанить в дверь. Переждала немного. Опять затарабанила.
Я пошел наконец - Аня следом - вокруг дома, заглядывая в каждое окно. Но ничего там не было видно, стекла запотели. Между рамами лежал вместо ваты бледный зеленоватый мох, я прижался к холодному стеклу лбом: пушились маленькие ветки, мохнатые маленькие стволы.
- Что это?.. - тихо спросила Аня у меня за спиной, и я обернулся.
Поодаль был небольшой холм, укрытый еловыми лапами. Сверху торчала новенькая прямоугольная жестянка.
- Егоров Павел Лукич, - прочел я, нагнувшись. - Восемь... Восемь дней только, - я показал на дату на жестянке.
- Это лесник?.. - Аня тронула меня за рукав.
- Не знаю, - прошептал я.
Опять стало слышно, как баба Фая с той стороны затарабанила в дверь.
- Пойдемте... - умоляюще потянула Аня меня за рукав. - Поищем маму.
Она тянула меня, и я, шагнув за ней к сараю, приоткрыл заскрипевшую дверь.
Было темно, и пахло сыростью, подгнившими овощами. Я распахнул дверь пошире: под ногами расползалась разноцветная куча.
Я наклонился и протянул руку. Это была проросшая картошка. Наверное, разных сортов.
Из грязной кучи поднимались вверх фиолетовые небольшие ветвистые рога и тут же - белые стрелы с красными словно бы ягодами, а рядом, на светлых ветвях, желтоватые, друг над другом круглые картофелины. Будто вся куча под ногами была в бутонах.
- Погодите, - сказала Аня, не поворачиваясь. Она плечом прислонялась к косяку, платок у нее размотался и упал, короткие темные волосы свесились на половину лица. - Там... Это, наверно, запах?
- Какой запах?.. Стойте! - крикнул я, глядя, как она вдруг гнется вперед, у нее подламываются колени. - Слушайте... - Я схватил ее. Вставайте! - закричал я в отчаянье, потому что не мог больше удерживать: она выскальзывала, обвиснув и оседая в картошку, неправдоподобно тяжелая, вверх поднималась одна дубленая куртка. - Вставайте! - кричал я. - Вставайте!
На ее скуластом лице под совершенно мертвыми приоткрытыми глазами стали проступать пятна веснушек.
Я выволок ее из сарая и усадил в сугроб, как мешок, придержал за плечо. Набрал полную пригоршню снега и принялся, не разбирая, тереть лоб, нос, щеки. Голова ее моталась из стороны в сторону под моей рукой.
Когда подтянула она наконец ноги к животу и стала оттирать ладонью лицо и отплевывать снег, подбирая пальцем пряди волос, я присел рядом на корточки.
Ее лицо было все красное и вовсе не такое молодое, она смотрела на меня с испугом.
- Господи, - сказал я, - да ведь я тоже испугался, слушайте, у вас бывает такое?
- Нет. А что было? Я ж спала. Но тут какая-то тетка стала кричать, и таким грубым голосом, чтобы скорей убиралась отсюда! Убиралась скорей отсюда.