Приятно было сидеть на горячей, прогретой южным солнцем земле. Я рассматривал округлые рыжеватые холмы на противоположной стороне дороги, кое-где они были совершенно лишены всякой растительности, выжженной летним солнцем. Внезапно мне в голову пришла мысль, и задал вопрос:
– А что ты имел в виду, Чимеккей, когда говорил, что в основе твоего знания лежит знание всевозможных звуков?
– Когда-то я узнал о том, что вся Вселенная взяла начало от ЗВУКА, и я, как и ты сейчас, принялся изучать все звуки, которые существуют в мире.
Он рассказал, что для того, чтобы исследовать звуки, ему пришлось разделить их на категории. Там были звуки стихий – воды, огня, ветра, дождя, грома и молнии; звуки, издаваемые животными и птицами; звуки, принадлежащие людям и их творениям – музыкальным инструментам, машинам и механизмам, и многое другое.
Он рассказал, что изучил тысячи и тысячи звуков, нашёл приёмы, позволяющие различать в любом акустическом явлении особые, только немногим людям слышные оттенки, о том, какие фантастические симфонии ему доводилось слышать. И исполнялись они не оркестром, располагающемся в концертном зале… Это были симфонии, исполняемые мирозданием на нерукотворных инструментах. Шелест ветра в кронах деревьев, неслышный полёт бабочки, жужжание шмеля, собирающего нектар с цветов полевого клевера, восход Луны над горизонтом северного полушария, работа земляного червя, прокладывающего свой тоннель под землёю, скольжение серебристых облаков по вечернему небу – всё это он мог слышать одновременно. И все эти звуки создавали невероятную гармонию, раскрывая удивительные секреты.
Он сказал, что в результате пришёл к выводу, что все звуки в мире произошли от некоего универсального звука, и понял, что этот царь-звук и есть тот самый, что лежит и в основе всего в мире. Один из отголосков того звука, давшего начало Вселенной, мы слышим до сих пор – это звук небесного бубна. Он звучит всегда, стоит лишь прислушаться по-настоящему, и приходит он из самого центра вселенной.
Чимеккей замолк, глядя сияющими глазами в небо.
– Когда солнце садится, погружаясь за горизонт, иногда, при удачном стечении обстоятельств, можно видеть зелёный луч, который в качестве прощального жеста солнце бросает на землю, уходящую на время в темноту. Этот луч распространяется по земле огромной волной и сопровождается фантастически прекрасным мелодичным хрустальным звуком, равного которому нет на земле. А звуки радуги!...
Не в силах выразить словами увиденное, Чимеккей пожал плечами, сказав:
– Не получается. Слов мало. Русский язык надо изучать.
И улыбнулся. Я заверил его, что он достаточно хорошо говорит по-русски, во всяком случае, я понимаю всё, что он хочет сказать. «Или почти всё» – прибавил я про себя, поскольку иногда акцент Чимеккея действительно был ощутим, а иногда он путал формы глаголов и падежи.
– А что дальше? – спросил я, желая поскорее узнать, чем же всё это закончится.
– Что – дальше? – удивился он.
– Ну как же… Тот изначальный звук, ты нашёл его? Какой он?
– Если ты хочешь знать, какой он, ты должен найти его сам, – мягко сказал Чимеккей.
Я промолчал – мне показалось довольно туманной идея искать звук, которым сопровождается восход Луны. Я знал, что в безвоздушном пространстве акустические колебания не распространяются, поэтому перевёл разговор на более интересную тему:
– А те песни, которые ты иногда поёшь таким необычным голосом, о чём они?
Вместо ответа Чимеккей запел одну из тех песен, которые я слышал уже много раз, но впервые он запел её не вполголоса, а в полную силу лёгких. Протяжный напев тувинской народной песни разлился над окружающей степью. Голос Чимеккея, сильный грудной баритон, был словно поставлен в консерватории опытными мастерами-педагогами, однако в нём не было той холодной – «профессиональной» – академической составляющей, которая делает исполнительское мастерство оперных певцов достоянием узкого круга почитателей-знатоков. Наоборот, его голос был естественным голосом человека, который раскрыл в себе эту способность и осознанно развил её, проявив в своём голосе незнакомые европейскому уху обертона.
Хотя я и не понимал слов, но мог чувствовать смысл песни, которая разливалась как степь и была частью этой степи. Я закрыл глаза, и мне представились огромные табуны лошадей, пасущихся на сочных зелёных пастбищах, жаркий ветер, несущий пыль и песок пустынь, пахнущий дымом заваренный на молоке чай, наливаемый молодому пастуху его юной женой, треск горящего хвороста в очаге, тяжёлая поступь копыт лошадей, идущих с водопоя.
Всё это было настолько явственно, что мне показалось даже, что земля подо мной сотрясается от конских копыт. Я открыл глаза и в испуге вскочил на ноги: в метре от меня и вправду стоял огромный вороной конь с всадником.
– Экии.
Голос раздавшийся, как мне показалось, чуть ли не с высоты трёх метров, заставил меня понять, что всадник этот вовсе не мираж, а, видимо, подъехал в то время, пока звучала песня.
– Здравствуйте, – всё ещё не опомнившись от изумления, ответил я, глядя на фантастически колоритную фигуру всадника.
Высокий, длинноногий и статный вороной конь служил своего рода постаментом не менее высокому, как мне почудилось, всаднику, сидевшему в коричневом кожаном седле изумительно прямо и совершенно свободно. Одет он был в обычную полевую одежду, на ногах надеты кожаные сапоги с загнутыми носками. Голенища этих сапог располагались на уровне моего лица, из правого сапога выглядывала деревянная рукоятка ножа. Лицо его было лицом воина с удивительно правильными, можно даже сказать, породистыми чертами, а когда всадник одним лёгким движением соскочил с коня, я увидел, что он и вправду очень высокого роста и могучего телосложения. Широкие плечи, мощная шея, благородная осанка и соответствующее ей полное внутреннего достоинства поведение, всё это вызывало подсознательное уважение. Разговаривал он тоже неторопливо. Этот человек излучал силу, которая чувствовалась без всяких слов. Когда же он пожал мне руку, осталось ощущение, что она побывала в гидравлическом прессе. Он поздоровался с Чимеккеем и сказал:
– Издалека слышно, как вы поёте. Вот я и приехал. Меня зовут Демир. Сыновья мои потом подъедут.
Он присел возле Чимеккея, положив на землю свитую из тонких кожаных ремешков плётку. После непродолжительной паузы он сказал Чимеккею:
– Ты хорошо поёшь. Как настоящий хоомейжи.
– Я и есть хоомейжи. То, что я умею хорошо, так это петь.
Я подумал, что Чимеккей, пожалуй, умеет делать и ещё кое-что, однако, промолчал.
– Продолжай, пожалуйста, – Демир с уважением посмотрел на Чимеккея, – извини, что помешал. Спой что-нибудь, а я, может, подпою тебе. Тоже люблю петь.
Вдруг, что-то вспомнив, он одним движением вскочил и, подойдя к своему коню, достал из притороченной к седлу большой холщовой сумки необычный двухструнный инструмент:
– Вот, у меня даже игиль есть. Всегда с собой его вожу. Иногда в степи сяду на пригорок, сам играю и пою песни.
Он застенчиво улыбнулся и протянул игиль и смычок Чимеккею. Тот принял их очень осторожно, взяв инструмент двумя руками, он осмотрел сделанный из кедра гриф, корпус, сделанный из лиственницы с натянутой вместо верхней деки кожей – резонатором, смычок с натянутым на него тонким тёмно-коричневым конским волосом. Головка грифа была украшена изящно вырезанной из дерева головой коня.
Меня всегда удивляло уважительное, даже можно сказать, деликатное отношение Чимеккея ко всему, чего он касался, будь то предметы домашнего обихода, музыкальные инструменты или человеческие чувства. Хотя я уже знал, что уважительность и, если можно так сказать, тонкость межличностных отношений является характерной чертой тувинцев как народа и воспитывается в них с пелёнок, тем не менее, деликатность Чимеккея выглядела очень необычно в наше не отличающееся сантиментами время.
Расположив инструмент между скрещённых коленей, подобно маленькой виолончели, он мягким движением провёл смычком по струнам, которые зазвучали глубоким ровным звучанием, отдалённо похожим по тембру на звук альта. Это звучание удивительно гармонировало с окружающими нас просторами. Звук перерос в мелодию, которую я никогда не слышал раньше, и Чимеккей запел удивительным «рычащим» голосом: