Уйдя на материну половину, Настя присела к окну, выходящему на Скопин двор. Огромные, выше сушил, качели остолбенены на зиму снегом. Закат маком цветет. У анбаров под кустами кто-то ходит – вечером сквозь лиловатое стекло не видно – может, собака, может, курица.
Еще по-за-тем летом качели… У нее вдруг онемели пальцы, смешалась голова. Миша, повиснув на веревках, землю деря каблуком, остановил взбешенную скамейку. И смотрел глубоко, близко: что?! что?!
Она – вмиг успокоившись и улыбнувшись – знала, что видно ему сейчас в ее глазах. Лица их тихо начали сближаться, и он, не поняв еще – что тут? – не выдержал и нечаянно провел рубеж ладонью – в просвете между своим и ее лицом. Она улыбнулась еще веселее, синей просияли глаза.
Скопин хотел собраться и сказать что-то по делу, а не по чуду сему, и заговорил было уже, но спутался, заплел слова и, разгадав, что выпутаться невозможно, повернулся и ушел домой. Или, как показалось – куда-то сквозь дом.
– …Батюшка! Вы что это сидите, четки носом ловите?! Отдайте меня кому-нибудь, сейчас! За дедушку Мстиславского – я уже большая, большая, созрела, созрела уже я!
Василий Головин поднял цветную Триодь с пола и заложил книжку четками: в первый миг поверил, что его четырнадцатилетней девчуре и впрямь зачесалось замуж, взял и открылся бабий лютый зуд.
– Пошто ж за Мстиславского-то, доча? – спросил только Василий Петрович, с которым не были накоротке дворовые «сороки». – Вон за палисадом-то – какой жених тебе растет…
– Еще чего, нет уж, нет! – затолкала кулачками отца Настя. – Только не за этот тюфяк, бревно лопоухое!.. Давай! Пусть женихи приедут! Ты же знаешь, как это там делается, чтобы нам не набиваться… Ты – царев печатник, намекни только… Как у Истоминых – соколят будто смотреть! Я тоже не вороной уж пройдусь!.. Ну, на затравку – давай князя Федюшку Ивановича: мол, кличешь – соколят казать!
Печатник захлопнул дверь в сени, за плечи поймал мечущуюся избою дочь:
– Кого я покличу сейчас – соколену одну посмотреть, так это дохторов с Кукуйской слободы. Они-то в ваших выкрутасах понимают…
Лишенная широкого движения Настя начала лишь часто-мелко вздрагивать – ослабевая:
– Прости, тять, ведь я сама не знаю, что… Ты дома-то редко бываешь, мне просто тошно, наверно, зимой… А когда тут еще ты дома, невмоготу просто… – Тыкалась лицом в отцову грудь, большую, как в детстве соседский тын…
– Всю Москву ей призови… – оглаживал Василий Петрович растерянно и равномерно горемычную дочуркину головку. – Тоже – королевна колыванская…
Скопин в это время, идя впереди коня, ведомого слугой, по своему двору, смотрел на поздний огонек у соседей. Скопин подумал, что Артемка, годовалый Настин братец, наверно, мятежничает спать, и прислушался, в невольном ожидании уловить боевой его выкрик. Отдаленный вопль последовал, но – Настин. Скопин встал, как вкопанный, чтобы кряк своих шагов не затмил ни один слабый звук, но, как ни ставил малахай над ухом, Насти больше не слыхал. Всхрапнул в недоумении аргамак – почему повели целиной, а не тропинкой, к которой пристыл твердо хозяин. Сердечно обинуясь, скрипнули петли конюшни. Птица что-то быстро сказала, летя через сад на ночлег. Окна у Головиных погасли.
На другой день, когда Скопин заходил на свой двор с царской службы, ворота соседей еще были отворены, печатник подпирал верею плечом. – Кого караулишь, Василий Петрович? – спросил Скопин.
– Да князька бородатого одного, – улыбнулся приветливо Головин. – Выжлят поглядеть захотел.
– Чего их смотреть-то – им у тебя еще по месяцу нету… – не понимал еще Скопин.
– Зайди и ты, – добавил, как по радушию нужно, сосед.
– Может, загляну… – пробормотал, мрачнея, Скопин, хотя неделю назад заходил глядеть щенков. – Как раз у меня к Федору Ивановичу дело… Да книжку твою про Карфаген и Рим занесу, – сообщил, застыдясь вдруг заходить по истраченной причине.
«Так Непобедимейший сюда решил…» – медленно ходил по топленому светлому надсенью, рассеянно забрал из рук отца римскую книгу.
«Да Наське ведь всего пятнадцать лет… Вымахала, правда, превыше иной тридцатилетней… – Вчерашний звук и поздний огонек объяснились теперь Михаилу. – Значит, как зверюшку? – Налетев, ударили в грудь, отшвырнули в тихий снег пустые летние качели. – Хват!.. И пускай! Сядь, посиди, тебе-то что?!.. Сколько их еще нальется, этих Настек! И подождем!» – пылал, говорил он себе, но кто-то, еще незнакомый, говорил ему – как из бережливого далека – что хватит, уже не назреет таких ни одной.
Когда Скопин вошел к Головиным, князя Федора Ивановича еще не было. Стол был полунакрыт: плошки, солонки, кувшины и травки. На образах и поставцах – новые занавесочки китайского атласа. Насти не было – понятно, прихорашивают где-то. Все идет как полагается. Наськиной матери тоже не видно – Головин сказал, укладывает с мамками Артемку, но Скопин уже не поверил: просто мне дают знать, что затерся не вовремя: ты, мол, хоть сосед – да чужой, и уходи… – И каким-то невнятным и басурманским напевом отзванивало то, что он теперь полностью лишний возле этих стен, где он в первые лета сражался на полу, потом выдерживал осаду за несокрушимой печкой – где со сверчками помогали ему сами домовые, которых Миша и сегодня бы узнал – по дыханию, как и в своем терему, глубокому – навстречу и вглубь человечьего. Здесь в каждом углу плоть непростых насельников, а не одна память, соткана из всех движений возлюбленных хозяев и друзей их хором. И Наськины все деянья здесь, все пожелания, умнеющее сердце, – хоть ее и нет вот в комнате, а – с детства все ужимки, ужасы, смешинки, бедоумные порывы… – как сквозь свет видны.
…Выйти, встретить «суженого» прежде Головина? Попробовать еще раз перед Гедеминычем за шутки у Нагих покаяться?.. С какой стороны-то он прибудет?.. Или тут где-нибудь с ним украдкой переговорить?! – Скопин огляделся. – Да у него зенки под шапку закатятся: куда ни ткнись – я сижу, невест его перебиваю! Да он после такого, чего доброго, пойдет, сразу утопится у себя в родовом пруду…
– А ты сего сегодня кьясненький? – влез на поставец с коленками четырехлетний боярчик Сенечка, старший Артемкин братец. – Миса Скопин, ты пьяный?
Снова вошел с улицы хозяин:
– Что-то не едет князь Мстиславский! Расхворался не то? – чесанул в затылке и опять исчез.
– Вот, коли не видывал, гляди, – внес через минуту в горсти и за пазухой – в комьях – бархатных хортиков да и выложил прямо на скатерть к жамкам и ельцам.
Вдруг вошла Настя – в простом сарафане и шушуне, как раньше, и села против Скопина за стольный уголок… – Здравствуй, Настя, – почему-то привставая, плохо, глухо. Настя ответила еще тише, одними губами. Сидела и улыбалась, глаза только тихи и темны… Миша Скопин с Сенечкой помешивали любопытных хортиков на столе, чтобы не падали на пол и не счекнули посуду; заплакал где-то в своей горенке Артемка.
– Запсалмил, – сказал Головин. – Неуки-мамки никак не приложат.
Настя встала было, но на пороге показалась уж мать – с негодующим ребенком на руках.
– Вот и мы. Спать не хотим. Вы тут гуляете-курнычите, и мы с вами хотим.
– Дади-ка! – весь преобразился Артемка, увидев кутят.
– Гляди-ка, собачек елико! – подпевала мать. – Собачки маленькие, как медведики, гляди… Краше места им не нашел батя твой, туибень!
Артемка утомленно хохотал, тянул пальчики к трясущим хвостами игрушкам. Скопин, глядя на Артемку, нечаянно просветлел. Приняв его у матери, покидал всадника – как над седлом – в руках и понесся с ним вокруг стола за улепетывающим Семеном, взвизгивающим от восторга на поворотах. Не поспевая спастись, Сенька хватал со стола хорта и ужасал им преследователей – подпрыгивая, доставал братишку его мокрым носом над забвенной пастью. Артем заливался, смеялись счастливые родители, заслоняла и Настя руками лицо, но вокруг носа и рук, бесшумно сияя, блестя на просвет, тесно вились слезы. Встала она и тихонько вылетела прочь…