"И вовсе он не похож на птицу, - думает Джон. - Скорее, на поезд".
И правда, больше всего поражает то, что эта низко летящая махина, зримо огромная и тяжелая, рассекает незримый воздух плавно, как поезд, и с таким же оглушительным шумом. Это кажется немыслимым и рождает в Джоне смятение, в каком, возможно, всегда пребывают душевнобольные, - ощущение, будто сам мозг стал невещественным и на его работу ужо нельзя положиться.
В ушах у него скрипит голос отчима: - Видал? Видал? Биплан... с пассажиром. Наверно, фарман.
Аэроплан с ревом проносится над головой. Только что он казался медлительным, крепким, тяжелым, точно фургон, а через минуту уже превратился в точку, исчез за деревьями. Вокруг Джона поднимается возбужденный говор; нервно хихикают горничные; Голлан, весь багровый, выпучив глаза, твердит, запинаясь: - Ну что? Что скажешь, Джонни? - Годлан прозрел.
Но Джону непонятно, что в психике Голлана произошел перелом. Он не знает, что и старики порой обращаются в новую веру. И этот восторг, этот призыв разделить чужие чувства вызывает в нем отпор. С независимым видом, несомненно подражая манере Фокса, он фыркает: - Но к чему такая шумиха? Не иначе как это газеты затеяли. - И удаляется, руки в карманах.
Он видит, как больно обидел своей холодностью и мать, и Голлана, и ему стыдно, и он злится на них же, как на виновников этого чувства стыда. Он говорит себе: "Какое они имеют право? Честное слово, в Хэкстро стало просто невыносимо".
62
Теперь его тянет в школу потому, что это не Хэкстро. Это его личные владения, которыми он дорожит, потому что матери и Голлану нет туда ходу. Именно оттого, что они так им интересуются, он вынужден спасаться в свой тайный мир, чтобы не остаться совсем без собственного мира. Так что даже их ошибки доставляют ему удовольствие, придают уверенности. Когда Фоке покидает школу и Табита сочувствует сыну, потерявшему близкого друга, он не говорит ей, что Фоке ему уже давно осточертел, что теперь у него есть друзья поинтереснее. Он учится в предпоследнем классе, до которого Фоке не дотянул, и ему открылся новый круг идей, новый кумир в лице его классного наставника, знаменитого на всю школу историка по фамилии Тоуд.
Джону, который похож на мать не только лицом, но и характером, а потому легко впадает в крайности, Джону, который к тому же впервые испытал чисто интеллектуальное увлечение, Тоуд представляется чуть ли не богом. А фамильярность по его адресу он допускает потому, что к этому редкостному преподавателю надо относиться немного юмористически и свысока, чтобы не захлебнуться от восхищения.
Табите он описывает Тоуда с насмешкой, как нелепого безобразного старика в мешковатых брюках и пыльном сюртуке, потому что истинный Тоуд, которым он восхищается, - важная часть его личной жизни. А также ценнейший арсенал: ведь это Тоуд поставляет ему лучшие виды оружия для наступательных военных действий против Хэкстро.
- Ты ведь тоже пойдешь, Джон? - говорит Табита в один прекрасный день весной 1912 года. В голосе ее ожидание, волнение, глаза и приказывают, и умоляют. А зовет она его на испытания "Голлан-Роба", первого аэроплана, выпущенного заводом Робинсона.
Но оттого, что она волнуется и ее волнение неотъемлемо от Хэкстро, этого старого, надоевшего домашнего мирка, он отвечает: - А что, собственно, случилось?
- Ну как же, Джонни, испытания.
- Мне вообще-то надо бы заниматься.
- Пойдем, Джон, ты обещал. Неужели тебе не интересно? Как ты можешь не волноваться?
Он разрешает ей принести ему шляпу, вывести его в парк. Он уже не груб и не резок, как Фоке, а серьезен, как староста его класса Труби. И, шагая с ней рядом, он изрекает важно и чуть досадливо, как учитель, наставляющий тупого ученика: - В конечном счете авиация - это не так уж важно.
- Не важно? Но ты подумай, за считанные дни можно будет попасть куда угодно - в Америку, в Индию, в Австралию.
- Цивилизацию это не изменит, мама, разве что к худшему.
- Ой, Джон, не станешь же ты отрицать, что авиация - это прогресс?
Джон только того и ждал. Он совсем недавно научился критиковать прогресс. И спрашивает тоном, заимствованным у Труби: - Что именно ты подразумеваешь под словом прогресс?
- Ну, Джон, ты-же знаешь, что прогресс есть. А железные дороги, автомобили?
- По-твоему, они прогрессивные, потому что движутся? А известно ли тебе, мама, что самой цивилизованной эрой в истории была Римская империя при Антонинах?
- Да ну тебя с твоими римлянами, Джон. У них ни канализации не было, ни анестезии.
- У них был мир. Да что там, ты и не задумывалась над тем, что такое цивилизация.
- Какой у тебя высокомерный тон, Джонни. Не надо быть высокомерным, людям это неприятно. Очень может быть, что и мистер Тоуд презирает тупиц, но он учитель, это другое дело.
- При чем здесь Тоуд? И что ты вечно обо мне беспокоишься?
- Как же мне не беспокоиться, когда ты такой грубый.
И опять идет война. Причины ее им обоим непонятны, а значит, и прекратить ее они не в силах. Джон хмурится - "Кому это нужно?" - и уходит.
Весь этот день он не разговаривает с Табитой, просто не может. А вечером, когда через силу идет к ней проститься, так сердит на нее за это, что спрашивает строго, точно отчитывает за провинность: - Почему ты не хочешь, чтобы я знал своего отца?
Такого эффекта он даже не ожидал. Мать заливается краской, и он, испуганный, жалея ее, чувствуя, что сделал ей больно, тоже краснеет до корней волос.
- Отца? Но я даже не знаю, где он.
- А разве он не тот Р.Б.Бонсер, который пишет в "Автомобилисте" о шинах?
- Не думаю.
- Говорю тебе, мама, тот самый. Я про него спрашивал, и оказывается, отец одного нашего мальчика хорошо его знает. Он состоит в какой-то каучуковой компании.
- Ты его не видел, Джон?
- Нет, но я думал, что надо бы с ним встретиться.
- Зачем? Он никогда тобой не интересовался. Он скверный человек, Джон, насквозь скверный.
- Да, я знаю, вы с ним не ладили...
- Он скверный, Джон. Лжец, обманщик... - Она заклинает сына поверить ей. - Ты и вообразить не можешь, до чего скверный.
- Ладно, мама, ты уж не волнуйся.
Он целует ее без улыбки, точно прощая ей обиду; и в тот же вечер, может быть лишь для того, чтобы утвердиться на такой позиции, пишет Бонсеру длинное письмо.