Я вышел постоять у причала, не преследуя никакой цели. Морозный ветер, мчащийся ко мне навстречу со стороны горизонта, бил по открытым участкам моей кожи, обволакивал шею и будто стягивал ее колючей проволокой. А впереди, на другом берегу, поросшем камышом и кустарником, я наблюдал лицо охватившего меня вокруг леса. Оно строгое, с прямыми ветками-бровями и кустами-усищами, прямо как у того господина с густой растительностью на лице, что околачивался у моего дома несколько дней тому назад. Я заметил его в одном из окон. Подумал, что местный, что рыбак и что наверняка любопытен. Спустя полчаса таких похождений он скрылся у меня из виду. И теперь сами деревья напоминают мне пышные усы этого незнакомца и четкие линии его бровей. Должно быть, он очень долго живет здесь.
Я стоял на ветру не первый час и не мерзнул. Вернее, я просто не чувствовал холода. Достаточно было взглянуть на мои пальцы: кожа покраснела, натянулась так, словно вот-вот потрескается или лопнет. Я озяб, но продолжал размышлять о бытии, находясь на ступени между сердечной черствостью и разумным прагматизмом, когда и то и другое практически одинаково.
Правда ли, что любимое занятие освобождает от озлобленности и скуки? Так ли на самом деле, что созерцание природы, которая не призвана дарить тебе счастье и успокоение, лишает человека бездушности? Она и без того дала тебе самый максимум, предел, апогей своей живительной энергии – твою жизнь. Невыразимо жаль, что писательство только и держит меня на плаву, не освобождая при этом от фатальной апатии и неспособности воспринимать природу благословляющей, но благословенной. Хотя, впрочем, я торчал там слишком долго. Я мог бы написать что-нибудь дельное, полезное, а в итоге – вся моя обыденность лишь в пустом созерцании того, что никем не исповедимо.
Как хорошо, что я умер для тех, кто полагал мою природу ошибочной и никчемной. А ведь я так же непостижим, как и Он, мир, испытывающий тебя. Каждый непостижим, и каждый достоин радости быть созерцаемым – просто, ненавязчиво, с неукротимым желанием понять о тебе больше и глубже. Захотел ли кто-нибудь употребить свое время на то, чтобы разгадать меня? Вряд ли. Не то чтобы я столь загадочен и засекречен, я тотально одинок в своем стремлении принимать людей такими, какие они есть. И я, молодой мужчина тридцати двух лет, прирос к земле и не в силах сдвинуться с места. Не потому, что любуюсь ненаглядным, а затем, что пытаюсь сгладить в своем восприятии природы полный ворох ее несовершенств. И я боюсь, что останусь здесь навсегда, ибо палки с торчащими кверху петушиными гребешками и затянутое войлоком сизых туч небо не кажутся мне привлекательными. Однако верю: за всякой созданной природой деталью лежит инструкция по ее применению. Все применимо к чему-то. И даже мое намерение уйти под воду этим утром было продиктовано какой-то неизъяснимой, но, безусловно, острой необходимостью. Мысли о самоубийстве – тоже винтик огромного механизма под названием я. Всего лишь я.
Намереваясь недолго постоять у причала, я остался там до наступления сумерек. Затем вернулся в дом, присел по обыкновению за рабочий стол и компьютер и решил написать послание. Кому? Поразительно – людям.
«Место, в котором я пребываю сейчас, по-видимому, еще не успело полностью исчерпать себя. Я рад. Просто рад тому, что могу находиться здесь чуточку дольше, чем планировал, и, вероятно, немного короче, чем ожидал. Такое место обычно называют домом – источником силы и вдохновения. Я не сумел обрести свой дом там, но отыскал его здесь, в этом забытом, почти что нетронутом уголке земного шара, где с каждым годом становится все меньше и меньше незапятнанного людьми.
Здесь я впервые смог вспомнить, как любил. Быть может, единственный, но самый честный и искренний раз в жизни я любил свою настоящую семью. Эти тревожащие меня воспоминания похожи на почерневшие от сажи угольки, раскаленные, но уже не пылающие. Облик моих настоящих родных, повторяю, настоящих, держится во мне прибитыми гвоздями на сердце, истекающем кровью. Оно болит мучительно, но терпит. Терпит так, словно только от его терпения и зависит жизнь моих мамы и папы. А живешь ты, как известно, до тех пор, пока о тебе помнят. Я помню. Жаль только, что мне не удалось сохранить, увековечить, пронести это удивительное ощущение внутри себя до настоящей секунды – удивительное ощущение любви, которое осталось лишь в моих фантомных воспоминаниях о родителях. Не верится, что когда-то мы были вместе.
Сейчас же я разрываю понятие «вместе» на две неравномерные части и называю себя той, одной из них, оторванной и брошенной на ветер. Пора бы задуматься о цельности себя вкупе с человеком, способным собрать твое измельченное, раздробленное ментальное тело по кусочкам и возродить к новой жизни. Но существует ли такой человек?
Прожить до тридцати двух лет и полюбить лишь единожды – горько. Влюбиться один-единственный раз – стыдно. С определенного времени (не успел отследить, с какого именно) отсутствие «серьезных» увлечений в жизни стало порицаться обществом; тебя воспринимают неполноценным. Люди вообще опасаются одиночек, самодостаточных, с нордическим характером, с пулей в голове и считают, что настоящее чувство есть вспышка, и ему принято приписывать всякие романтические, идеалистические толкования. А я вижу, что проявление любви редеет и истончается главным образом потому, что действовать во имя чьих-либо интересов, кроме своих собственных, становится чуждым человеку. Ведь любовь – это действие. Желание совершать те самые действия всегда базируется на стремлении преобразить жизнь стоящего рядом, сделать ее лучше. Если же подобного душевного порыва не возникает, то и любви там взяться неоткуда. Так что пусть наши пути разойдутся, но неизменным останется истинно твой путь.
Я говорю так, потому что охота прибиться к стаду свойственна овцам или людям с острым инстинктом выживания. В толпе легче обезопаситься от нападения тех, кто привык жить поодиночке и не желает конкурировать с кем-либо еще, кроме самого себя. Так я оградился от всяческих притязаний со стороны общества и перенесся в совершенно иную область моих представлений о мире – на природу. Только первозданная чистота способна воскресить в нас чувство сопричастности к высшему, духовному Абсолюту, к тому, от чего вырастают крылья, – к любви. Но «любовь» в данном контексте понятие условное, так как то, что я называю любовью, уже изложено выше, и я не стану возвращаться к этому напрасно. Однако отмечу, что если любовь – это сумма слагаемых поступков, порожденных желанием украсить повседневность ближнего, то парящее, воздушное ощущение, испытываемое при полете, знаменуется следствием тех добрых дел, которые ты совершаешь якобы во имя любви.
Итак, поговорим о добре. Ему я придаю наибольшее значение, нежели чему-либо еще, и «любви» в том числе. Ведь, как выяснилось, добро – ее движимая сила. Правда ли, что быть добрым к каждому безраздельно – значит любить каждого безраздельно? И степень этой любви будет измеряться лишь тем, на что ты готов пойти ради объекта своего воздыхания.
Когда я был ребенком, то мало что понимал по части человеческих отношений (если понимал вообще хоть что-то), но знал, родители точно любят меня. Безусловно и нежно. Я, как помню сейчас, тоже любил родителей. Вот только, когда они ушли из жизни, я остался. Будто бы смерть нарочно поменяла нас местами. Или папа и мама сами поменялись со мной. Они сделали это словно потому, что беззаветно любили и подспудно всегда были готовы пойти на столь смелый и самоотверженный шаг – отдать жизнь ради спасения собственного сына. Хотя какая глупость! Какая несуразица! Мои родители погибли в автокатастрофе. Им не был предоставлен выбор между тем, чтобы жить, и тем, чтобы умереть. В тот миг я находился рядом с ними, пристегнутый к заднему сиденью автомобиля, и тем не менее выжил. Выжил затем, чтобы писать эти строки, чтобы пребывать здесь и сейчас. Звучит нелепо, не так ли? А иначе зачем? Сколько живу, столько не нахожу ответа. Лучше бы выжили они. Завели бы тогда другого сына, гораздо более достойного их памяти, чем я.