Последние дни перед отъездом я бродил по городу, всходил на бревенчатые башни. Я поднимался по скрипучим лесенкам, а наверху, под круглыми крышами башен, выл среди балок и перекрытий холодный ветер. Отсюда было удобно смотреть на туманный Борисфен.
Иногда я приходил поговорить с Димитрием на постройку. Там дымились огнеобжигательные печи, каменщики тесали камень, месили известь в ямах. На месте будущей церкви поднимались леса. Греческий язык мешался здесь со славянским.
Димитрий грустно улыбался.
– Начнем с малого строения. А помнишь? В три дня воздвигну храм…
Проверяя точность кладки стены, он держал в руке отвес, и свинцовый груз раскачивался от припадка его убийственного кашля.
– Хотелось бы построить что-нибудь огромное, прежде чем умереть…
Я понимал его. Не стоит жить на земле ради маленьких дел. Только великие предприятия могут оправдать наши муки и самый смысл нашего существования на земле. Счастлив тот, кто может сказать в последний час: «Я жил, я трудился, я творил!»
После Димитрия останутся его стихи и церкви, которые он построил; церковь в Фокиде, прекрасная, как Нея в Константинополе, со своими аркадами, фонтанами, в которых вода изливается из львиных пастей и орлиных клювов, и другие. А что останется после меня? Ничего! Горсть праха, которую развеет ветер времени, да память в сердцах моих немногих друзей, которая угаснет. Но не будем предаваться отчаянью. Все-таки и мы можем сказать о нашей жизни, что она была прожита недаром. Мы трудились, страдали, любили, молились, сражались. Было и в нашей жизни необыкновенное. Мы прожили ее в страшную эпоху, когда все рушилось, когда не было уже никаких иллюзий. Но никто не может упрекнуть нас в слабости, в том, что в решительный час у нас не хватало силы выхватить из ножен меч. Пусть другие сидели с женщинами у огня, спали в тепле постелей, обжирались мясом и хлебом. Мы разделили с благочестивым труды и лишения, бессонные ночи, поля сражений и все его предприятия.
Наступал срок отъезда. В тот день впервые в воздухе летали снежинки. Надо было торопиться. На реке стучали топоры – воины починяли ладьи, чтобы плыть с нами в обратный путь. Мы явились с Леонтием Хризокефалом и нотариями, чтобы в последний раз поклониться Порфирогените, которую мы оставляли среди варваров. Она сидела вместе с Владимиром на скамье, покрытой драгоценной материей. Пресвитер Анастасий суетился вокруг стола, на котором лежали письма для базилевсов и дары – мешочки с янтарем, с драгоценными камнями, с золотыми монетами и с жемчугом. На полу валялись великолепные меха. В дверях теснилась челядь. Все было просто в этом варварском государстве, и церемониал прощания был не сложен. Мы пали ниц и поклонились. Мысленно я шептал: «Прощай, Порфирогенита! Настало время расстаться с тобой навеки!»
Леонтий Хризокефал и Анастасий тщательно пересчитывали монеты и записывали их количество на пергаменте. Рабы увязывали в тюки меха. Один из нотариев проверял их по списку. Приходили и уходили воины, в помещении была суета. Меня толкали, а я думал о том, что неразделенная любовь дала мне только муки. Но она и была тем необыкновенным, что осветило мою жизнь странным и прекрасным сиянием. Ни за какие сокровища в мире не отдал бы я этих мук. Переживая их, я узнал, что на земле существует и рай. Правда, мне не было позволено войти в него. Однако от этого он не перестал быть раем. Не все бесцельно на земле. Люди копошатся, как черви, устраивают свои маленькие делишки. Ничего не останется от них, а моя любовь переживет века. Чем была бы моя жизнь, если бы судьба моя была подобна судьбе других людей? Я могу представить себе это. Спокойная жизнь, добродетельная супруга – отпрыск древней фамилии, дети – утешение в старости, может быть, белая хламида магистра или даже кодицелла консула.
Леонтий Хризокефал высыпал на стол последний холщовый мешочек, держа его как за уши. Один солид со звоном упал на землю и покатился по полу. Нотарий с подобострастием поднял его и положил на стол. Магистр стал подсчитывать монеты, никому не доверяя, с опаской поглядывая на Анастасия.
– Запиши, нотарий, – сказал он, – триста солидов.
Нотарий омакнул тростник в чернильницу…
Мы отступили на несколько шагов и вновь упали ниц. Прижимая лоб к дубовым доскам пола, я думал, что никогда уже не увижу Анны.
Но почему даже в минуту расставанья душа моя испытывала блаженство? Нельзя изменить судьбу человека. Один рождается в пурпуре, другой в хижине свинопаса. Сын свинопаса не может надеяться на любовь рожденной в пурпуре. Небо послало мне это испытание. Я не ропщу…
Прижимая лоб к полу, я мысленно говорил: «Благодарю тебя, что я мог взглянуть на твое лицо, сказать тебе несколько слов, услышать твой голос, попасть в поле зрения твоих прекрасных глаз. Благодарю тебя за то, что твоя душа посетила мир в те годы, когда и я жил на земле, ступала там, где ходил и я, молилась в церквах, в которых и я молился».
В третий раз мы упали ниц…
Анна сидела на скамье, улыбаясь нам, покидающим варварские пределы. На голове ее был белый убрус, увенчанный золотой диадемой. Из-под одежды видны были зеленые башмаки, вышитые жемчугом.
Прощай, Анна! Когда я буду умирать, на постели от болезни или яда, на поле сражения или на погибающем среди бури корабле, моя последняя мысль будет о тебе.
Отроки подняли на плечи связки мехов и понесли по улицам Самбата к реке. Нотарии несли мешочки с золотом. Люди выходили из своих жилищ, чтобы посмотреть на греков.
На Борисфене уже стояли ладьи, приготовленные для нашего путешествия. Их должны были сопровождать четыреста воинов. В Херсонесе нас поджидал ромейский корабль, чтобы отвезти в Константинополь. Надо было торопиться – приближалась зима, а в зимний период плаванье по Понту сопряжено с опасностями. Зимние бури в Понте наполняют человеческую душу ужасом.
Ладьи отчалили одна за другой, понеслись по течению. Река вздулась от осенних дождей, бурлила. Я поднял глаза. Высоко на горе стояли бревенчатые башни Самбата. На городской стене можно было рассмотреть группу женщин. Может быть, то была Анна со своими прислужницами. Некоторые из них махали платками. Оставленные в городе варваров ромейские жены прощались с нами, желали счастливого пути. Димитрий Ангел, которого мы покинули на одре болезни, не провожал нас. Он лежал в хижине, в жару, бредил своими храмами. Смерть уже витала над ним. Но мы торопились исполнить жестокую волю благочестивого.
Как два вола, изнемогая под ярмом, отгоняя злых насекомых, мы влачили тяжелую колесницу ромеев. Со страшным скрипом и грохотом она двигалась в темноте мировой ночи. Но как будто становилось уже легче дышать с каждым годом. Злые русские псы превратились в охранителей нашего стада. С их помощью мы разгромили в Азии силы Варды Склира.
Не будем останавливаться на этих событиях. Огромное число мятежников было перебито, остальные разбежались, скрываясь, как дикие звери, в лесах Тмола. Варда Склир попал в наши руки. Пленника привели к базилевсу из пыла битвы, даже не успев снять с него пурпурных кампагий. При виде этого жалкого человека, тучного, с мешками под глазами, с трясущимися руками, благочестивый воскликнул:
– И перед таким человеком мы еще вчера трепетали!
Помня о прежних заслугах Склира, Василий не предал его смерти, а сослал в отдаленный монастырь. Там он мог предаваться до конца дней размышлениям о своей бурной и полной превратностей жизни.
Мне запомнился разговор благочестивого с Вардой Склиром.
Склир стоял перед ним и тяжело дышал. У него было кровотечение из носу. Видимо, один из воинов ударил его по лицу. Склир вытирал рукою кровь, но она запачкала бороду, одежду, руки. Базилевс пронзительными глазами смотрел на пленника. Потом сказал:
– Конец, Варда? Теперь уже никогда не услышать тебе шума битвы…
– Конец… – прошептал пленник.
– Чего бы ты хотел теперь?
– Смерти. Устал…
– Ах, Варда, Варда! Если бы не ты, не пришлось бы мне отдать Анну руссам! Я послал бы тебя защищать Херсонес. С твоим умом и решиться на такое безумие! Воины, уведите его…