И Мандельштам в четырнадцатом году восклицает, что не Рим живет среди веков и времени, а лишь всего-навсего место во вселенной для человека. Потом, спустя много лет, будет вспоминать о третьем Риме, бормотать о трех свечах и трех встречах...
И может быть, он не был там "И никогда он Рима не любил". Но какое италийское разнообразие: "И распластался храм Господен,//Как легкий крестовик-паук.//А зодчий не был итальянец,//Но русский в Риме...", "Когда, с дряхлеющей любовью//Мешая в песнях Рим и снег,//Овидий пел арбу воловью//В походе варварских телег", "Поговорим о Риме - дивный град!", "Природа - тот же Рим и отразилась в нем.//Мы видим образы его гражданской мощи..."
Не от этой ли привязанности 1914 года возникла потребность в итальянском языке 1933 года? И он выучил его и читал Петрарку...
Впрочем, имеет ли значение, где, когда и почему: "Быть может, прежде губ уже родился шепот//И в бездревесности кружилися листы,//И те, кому мы посвящаем опыт,//До опыта приобрели черты".
С любым словом - накоротке, запросто: Тасса - мясо, лиса - кумыса, потопом - укропом, порядке - монатки, вкось - ось, арфы - шарфы, клира мира, скрипит - обид, еж - найдешь, виноградинами - украденными... Можно и Д. Самойлову дать попрактиковаться в познаниях национальной рифмы (см.: Самойлов Д. Книга о русской рифме. М.: Художественная литература, 1973).
Но дело-то не в рифме самой по себе, а в свободе игры! Поэтому реальнее не увидишь: "О временах простых и грубых//Копыта конские твердят.//И дворники в тяжелых шубах//На деревянных лавках спят.//На стук в железные ворота//Привратник, царственно-ленив,//Встал, и звериная зевота//Напомнила твой образ, скиф!" И совсем уже разноголосо: "Стала б я совсем другою//Жизнью величаться,//Будет зыбка под ногою//Легкою качаться.//Будет муж прямой и дикий//Кротким и послушным..." И далее, далее: "С цвету ли, с размаху ли - бьет воздушно-белыми//В воздух, убиваемый кистенями целыми..."
Тема, сталкиваясь с темой, спорит, путается: "Брызжет в зеркальцах дорога - //Утомленные следы//Постоят еще немного//Без покрова, без слюды.//И уже мое родное//0тлегло, как будто вкось//По нему прошло другое//И на нем отозвалось..."
Я слышу этот голосов прибой: "Словно дьявола поденщик,//Односложен и угрюм...//Он безносой канителью//Правит, душу веселя,//Чтоб крутилась каруселью//Кисло-сладкая земля..."
Хор голосов смолкает.
Наступает тишина, такая, как после залпа орудий, когда еще в ушах гудит, но уже, предчувствуется покой и воздух недвижим. Некоторые раскашливаются - эхо возвращает звук от недосягаемых потолков...
Римская тема повторяется спустя двадцать три года с момента первого прикосновения к ней.
Смотрю на автограф, сделанный Мандельштамом на итальянском языке. Сонет Петрарки.
"Промчались дни мои, как бы оленей косящий бег,//Срок счастья был короче, чем взмах ресницы..."
И вновь о Риме. Жестко: "Город, любящий сильным поддакивать...//Ямы Форума заново вырыты//И раскрыты ворота для Ирода,//И над Римом д и к т а т о р а - в ы р о д к а//Подбородок тяжелый висит..."
Мы живем тихо, потому что живем внутренней жизнью. Это будет в том же 1933-м: "Во всей Италии приятнейший, умнейший,//Любезный Ариост немножечко охрип..." В своей, нашей Италии - в Крыму...
7.
Спросите у Мандельштама - он видел это солнце. Он видел киммерийские берега и киммерийские пейзажи Богаевского: "Само солнце представлялось ему слепым глазом, тоскующим над могильниками земли, заполняя медные сферы неба колючим бременем своих ореолов. Бродячие кометы в безумии останавливались над зелеными стенами покинутых городов", - писал Максимилиан Волошин, гостеприимный хозяин Коктебеля.
И я потащился туда, в Киммерию, к Одиссеевой земле.
Для греков - север, для нас - юг. Как он выглядит у Гомера, наверняка, читатель, помните: "Солнце тем временем село, и все потемнели дороги...//Там киммериян печальная область, покрытая вечно//Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет//Оку людей там лица лучезарного Гелиос, землю ль//0н покидает, всходя над звездами, обильное небо,//С неба ль, звездами обильного, сходит, к земле обращаясь;//Ночь безотрадная там искони окружает живущих..."
Будничное море с тонущим в нем солнцем выползло из-за отлогого, порыжевшего от зноя холма; ветровички свистели на все лады, мелкие камешки били по днищу кузова, насекомые врезались в лобовое стекло, как капли стекали в стороны. Шофер, из местных, за пять рублей от Феодосии раскручивал дорогу, зная ее почти с закрытыми глазами.
Уставали глаза, чтобы видеть; легкие оказались малы для гретого воздуха, кожа - северной для полынного загара, ноги - слабыми для карабкания на Кара-Даг...
Перевоспитать в состоянии любого, научить мудрости терпения земли, увидеть то, что именуется Землей, шире, чем землю - увидеть планету, космически малое тело, неимоверно большое при встрече, очистить взор от мишуры достигнутого и достигаемого, освежить слух скрипом вулканических пород и треском опьяняющих цикад...
Кто помнит день извержения Кара-Дага, кто помнит дату прохождения кучевых облаков над орудийным галдежем, кто знает, какая птица во время черноморской грозы укрывалась в долине ручья Куру-Еланчик, какого цвета таинственный цветок, появляющийся раз в десять лет на плато Тепсень, какой путник наблюдал Коктебельскую долину с перевала Узун-Сырт, какой строитель возводил часовню на холме под горой Сюрю-Кая?..
Коктебель!
Здесь я решил прекратить романтический порыв, дабы пригласить вас в дом на берегу залива...
Хозяина звали Максимилиан Александрович Волошин. "Войди, мой гость.//Стряхни житейский прах//И плесень дум у моего порога..."
Если бы я мог показать сейчас его фотографию, вы бы непременно уловили некое сходство, конечно чисто внешнее, с нынешним хранителем музея. Порой было трудно различить - где он, где хозяин. Бороды лопатами. И я, живший в ту пору жизнь Мандельштама, повторил время, утекшее под доброе ворчание Понта Эвксинского...
А я приехал из Гейдельберга года два тому как. Привез стихи:
"Не говорите мне о вечности - //Я не могу ее вместить". Или: "И белый, черный, золотой - //Печальнейшие из созвучий - //Отозвалося неминучей//И окончательной зимой..."
Писал Вячеславу Иванову и в конце письма сделал приписку:
"Может быть, Вы прочтете эти стихи? С глубоким уважением Осип Мандельштам. Р. S. Извините за все дурное, что Вы от меня получили".
Теперь коктебельцы жалуются: в дом их не пускают. Жива была вдова Волошина - Мария Степановна - пускала: на чердак, в музыкальные комнаты, в гостевые. Не просто посмотреть дом, а жить в нем весь отпуск. Бесплатно.
Не пускает - бородатый хранитель музея, внешне напоминающий гостеприимного Макса.
А раньше-то! Полна горница людей!
"Золотистого меда струя из бутылки текла//Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела://3десь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,//Мы совсем не скучаем - и через плечо поглядела..."
Свет погасили.
В створчатое окно мы видели Кара-Даг: "...он не только прошлое, он и будущее: в нем есть периодичность. Он аладдинова лампа, проницающая геологический сумрак будущих времен..."
Серебряное блюдо луны висело над Кара-Дагом, высвечивая профиль Макса Волошина, изваянный в скалах ветрами и вечностью.
"Вон там - за профилем прибрежных скал,//3апечатлевшим некое подобье..."
8.
Горной дорогой в Старый Крым, покрывая шаг за шагом 12-километровое расстояние, шли мы в один из дней.
Солнце слепило, воздух был сух и ясен.
Примерно такое же расстояние покрывал в 1929 году переводчик "Потерянного Рая" Аркадий Акимович Штейнберг - Акимыч - из Феодосии в Коктебель, пока не был застигнут одичавшими собаками и окружен ими.
Лежать пришлось (а это единственный способ уберечься) лицом в камни до появления пастухов, разогнавших выстрелами кружащих вокруг него дворняг...
Расстояние в 12 километров - много это или мало?