- В Царском Селе - лицей, - сказала она, - такая школа, где учился Пушкин.
Я кивнул. Мы ведь действительно читали стихи про лицей.
- Лицей сожгли фашисты, - вздохнула Татьяна Львовна, - и могилу в Михайловском... - она помолчала, выбирая слово, добавила: - Осквернили. Варвары.
Она улыбнулась, но это было лишь слабое подобие ее прежних улыбок.
- Ну, вы побродили по Пушкину? Почувствовали его? Услышали его сердце?
Мы, улыбаясь, кивали.
- Это такое счастье! - сказала она и кивнула нам. - Поздравляю вас. Поздравляю с этим счастьем.
Пора было или уходить, или, напротив, оставаться, чтобы поработать, поклеить старые книги, но Татьяна Львовна не хотела заканчивать этот разговор. Точнее, она все сидела, и мы стояли перед ней, своим видом показывая, что она может не беспокоиться, а вести себя так, как захочет.
- Я думала, мы спаслись, когда приехала из Ленинграда, - сказала она горячо, словно оправдываясь. - Главное - Артур, но он простыл раз, другой... Это я недоглядела.
- Поправится! - быстро сказал я.
- Поправится! - подтвердил Вовка.
Но такие уговоры, видать, она слышала уже не раз. Татьяна Львовна тихо улыбнулась, глаза ее наполнились слезами, и вдруг - мы просто обалдели.
Татьяна Львовна, заслуженная артистка в бархатном небывалом пальто, сползла со стула на коленки и перекрестилась.
- Господи, - воскликнула она, - если ты все-таки действительно есть, спаси Артура!
Она сгорбилась, превратилась в черный холмик, плечи ее опять задрожали.
Мы кинулись ее поднимать.
Она встала, обтерла щеки тыльной стороной ладони, сказала, успокаиваясь:
- Мальчики, простите меня! Я ведь старая, в гимназии закон божий учила. Да и вообще полжизни при царе прожила, старая перечница. Простите! Артуру плохо!
Мы не ушли после этого. Побыли еще с Татьяной Львовной. Мне пришлось встать к прилавку и выдать несколько книг. Вовка оставался с ней.
Когда я вернулся, он декламировал Татьяне Львовне пушкинские стихи по книге.
- А знаете, - сказала она, - если бы мы не уехали из Ленинграда, эту книгу пришлось бы сжечь.
Мы молчали, пораженные.
- На книгах варили суп. Ими обогревались. Знаете, какое ужасное чувство? Будто предаешь друга!
Недели через две Татьяна Львовна разделалась с зеленым, концертным, как я теперь понимаю, платьем.
Настала очередь бархатного пальто.
Опять бабушка рассказала, как Татьяна Львовна продает его. Приходит на рынок прямо в пальто, там же прилюдно раздевается, накидывает его на плечо и стоит в телогрейке на холодном ветру.
- Сперва мы с ней раскланивались, - сказала бабушка, - да я вижу, что ей неудобно. Стала обходить.
Но пальто не покупали. И вот в один печальный день бабушка встретила меня возгласом:
- Пушкина продает!
Я не понимал, о чем она толкует. Да бабушка, видать, и сама знала, что требуется разъяснение, и торопилась, захлебывалась словами:
- Я поначалу-то даже обмерла. Думаю, образок продает. Ну, икону. Блестит, а тут еще солнце выглянуло. Потом пригляделась, нет. Хоть и неудобно, дай, думаю, подойду. А как поближе-то стала, меня и осенило. На плече - бархатное пальто, а в руках - Пушкин. И держит его, ровно на крестный ход собралась.
Будто что-то оборвалось во мне. Оборвалось и ухнуло вниз. Я тяжко бухнулся на сундук.
Потом встрепенулся. Нужно немедленно побежать и увидеть, подумал я, бабушка, конечно, не выдумывает, зачем ей, но я должен убедиться собственными глазами во всем этом.
Нет, что-то тут не сходится. Ведь Татьяна Львовна вместе с ним эвакуировалась. Ведь это же книга ее юности, как сказала она.
Она говорила, что сжечь книгу очень тяжело! Такое чувство, будто предаешь друга. А продать - чем это лучше? Разве же это не предательство, продать Пушкина? Будто в рабство!
Я вскочил, потом снова сел. Сообразил, что сейчас идти без толку. Татьяна Львовна в библиотеке. Надо утром. Она ходит на рынок с утра, перед работой.
Отчаянные планы вертелись в моей голове. Кинуться, например, сейчас к Вовке, и обежать всех, кого только знаешь, по рублю, по два, собрать деньги и завтра ошарашить Татьяну Львовну. Подойти к ней и купить у нее Пушкина.
Или, если уже поздно, разузнать, кто купил его, догнать этого денежного дядьку и упросить его, чтобы он продал нам, потому что это наша книга.
Пушкиных много - есть тонкие книжечки, есть потолще, но том в издании Вольфа - совершенно необыкновенный, эта книга почти как человек, как сам Александр Сергеевич, и он должен всегда жить с теми, кто его давно полюбил.
Конечно! Выкупить Пушкина было бы самым правильным делом. Но бежать к Вовке бессмысленно, уж кто-кто, а я-то хорошо знал, как бедовали в его доме. Да и где не бедовали?
Я ждал маму.
Ждал ее с таким нетерпением, какого не знал еще до сих пор. Наконец, она пришла из госпиталя, озябшая, даже позеленевшая от холода.
Я надеялся на нее. Верил, что мама придумает справедливый выход. Может быть, у нее припрятаны деньги на черный день, - мы часто повторяли эти недобрые слова - черный день, - и я понимал, что к черному дню надо готовиться, что черный день настает нежданно, приходит бедой и горем, и лучше всего, если к черному дню будет хоть малый припас еды или денег.
Но как только мама возникла на пороге, озябшая и зеленая, я понял, что надежды мои наивны. Что мы ничуть не богаче других. И что купить Пушкина, который, конечно же, стоит немало, мне не удастся.
Что я не спасу великого поэта.
Был конец зимы, неуверенным шагом приближался апрель, то отступая под ледяными, пронзительными порывами ветра, то наступая, и тогда на наш заснувший город обваливалось слепящее небо в белых, по-летнему кудрявых облаках.
То раннее утро удалось на славу, словно нарочно подчеркивая, что природа и состояние души вовсе не обязательно должны быть в согласии, что красота природы вовсе не означает красоту жизни и что, запомнив эту простую истину, мне еще не раз придется удостовериться в несправедливости такого несоответствия.
Да, все непросто в этом мире, и вовсе не природа правит человеческой душой, как не душа правит природой, а только люди могут понять друг друга и друг другу помочь.
Я увидел ее сразу.