Оно сразу возродило в обществе атмосферу преследования «врагов», столь памятную по довоенным временам. В писательской среде это постановление называли «постановлением по Зощенко и Ахматовой». О Зощенко там говорилось, как о «пошляке и подонке литературы». На него налагался запрет печататься. Такой же запрет налагался и на Ахматову, которая характеризовалась как «типичная представительница чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии».
При чтении этого постановления ошеломляла как сама ниспровергательная критика известных в литературе и почитаемых имен, так, в не меньшей степени, и разносная, растаптывающая, оскорбительная ее форма. Это было жестокое и грубое поношение, на которое ни Зощенко, ни Ахматова заведомо не могли публично ответить: всесильная власть уже поставила на них свое обвинительное клеймо, и они в глазах советских людей превратились в прокаженных…
Вот когда я впервые остро почувствовал возникший тупик – озадачивающее, пугающее противоречие между тем, во что полагалось верить (и во что мы верили), и тем, что происходило под этим знаменем в действительности. Но одновременно мое тогдашнее сознание искало и находило выход из опасного тупика. Прежде всего, постановление «О журналах…» и последующие постановления ЦК ВКП(б) по театру, кино, музыке сразу и прочно связались с именем Жданова, рьяного секретаря ЦК по идеологии, который, не стесняясь в выражениях, делал «разъяснительные» доклады по этим партийным документам перед писателями, композиторами и другими деятелями искусства. И весь тот период окрестили в кругах интеллигенции «ждановщиной» – по аналогии с «ежовщиной» второй половины 30-х годов. Но ведь было известно, чем кончил Ежов – он был сперва перемещен Сталиным со своего поста главы НКВД на второстепенную должность наркома речного флота, а затем и расстрелян, как об этом доверительно шептались после его окончательного исчезновения.
Таким образом, Гениальный Вождь и Отец народов оставался в нашем представлении непогрешимым, виновниками перегибов являлись его сатрапы. Более того, мы даже восхищались его абсолютной принципиальностью и объективностью – ведь под резкую критику попала даже опера Вано Мурадели «Великая дружба» о замечательной дружбе Ленина и Сталина, воспетой причем его соплеменником-грузином. Однако – никакой скидки ни на тему, ни на восторженное ее воплощение, ни на национальность композитора! Напротив: строгое осуждение оперы как формалистического, порочного в идейном отношении произведения. (А в продолжение такой его замечательной принципиальности в этом же постановлении сурово осуждались выдающиеся композиторы Шостакович, Прокофьев, Мясковский, которые, по партийной оценке, упорно придерживались в своем творчестве «формалистического, антинародного направления».)
И главное: во всех постановлениях ЦК основополагающим было требование «высокой идейности». Но «высокую идейность» мы понимали тогда как «народность», как жизненную правду, как великие идеалы социальной справедливости и людского блага. И потому искоренение «бессодержательности», «аполитичности», «формализма», «пошлости», «низкопоклонства перед разлагающейся культурой Запада», к чему призывала наша коммунистическая партия, должно было считаться правильным. А мы, значит, этого недопонимали, недооценивали, не видели дальше своего носа. И большинство людей, кого все это так или иначе затрагивало, не предполагая никакой иной стратегической цели в высочайших решениях, указаниях и развязанных кампаниях, старательно вникали в ошибки раскритикованных журналов, фильмов, опер и пьес. Дабы учесть их в своем творчестве. Я тогда довольно часто бывал вместе с отцом в Доме писателя (впоследствии – ЦДЛ) на разного рода встречах и обсуждениях и помню, что так говорили не только с трибуны, а и в кулуарах между собой. (Конечно, явление это имело свою разностороннюю психологическую подоплеку.)
Но стратегическая цель у Великого и Мудрого Вождя в этом его послевоенном курсе на подавление всяких гуманных надежд – такая стратегическая цель, как я понял гораздо позднее, у него была…
Однако послевоенное мракобесие не ограничилось данными постановлениями, связанными с именем Жданова, умершего от инфаркта в 1948 году, и продолжалось до самой смерти Сталина, перекинувшись на поле науки. Были запрещены генетика и кибернетика, одна из которых поносилась как «продажная девка империализма», другая как «лженаука», а ученые-генетики, все эти «менделисты-морганисты-вейсманисты», подвергались гонениям как буржуазные агенты. А ведь Сталина называли также корифеем всех времен и народов, то есть величайшим деятелем науки и искусства. Этот обскурантизм развернулся во всю мочь параллельно с яростной борьбой во всех областях культуры против «низкопоклонства перед загнивающим Западом», ставшей сразу антисемитской кампанией государственного масштаба с травлей и преследованиями «безродных космополитов». Наконец, была арестована целая группа известных московских врачей, большей частью евреев, обвиненных в умышленном вредоносном лечении умерших ранее вождей, в том числе Жданова. Газеты выходили под разгромными шапками «Убийцы в белых халатах», «Отравители». «Убийц-отравителей» искали и находили везде – от сельских медпунктов до самых крупных областных и столичных клиник. Врачей-евреев увольняли, третировали, арестовывали…
И после всей этой свистопляски, вивисекции, антисемитского угара, страха – такая моя запись с похорон Сталина?! Но, наверное, вполне понять происходившее тогда с людьми может только тот, кто сам жил в то время и дышал тем особого состава воздухом сталинизма.
Прежде всего: авторитет Сталина был абсолютно непререкаем. Это утвердилось еще в тридцатые годы. Было провозглашено, что «Сталин – это Ленин сегодня». Теперь он стал Вождем мирового пролетариата. И под его мудрым руководством происходило строительство социализма в СССР. А победа в Великой Отечественной войне сделала имя Сталина божественным. Он предстал земным Вседержителем, заменил людям Бога, изгнанного большевиками из сознания народа, из общественного бытия.
21 декабря 1949 года на торжественном заседании в Большом театре по случаю семидесятилетия И. В. Сталина было прочитано «Слово советских писателей товарищу Сталину». Стихи были написаны А. Твардовским в соавторстве с М. Исаковским, А. Сурковым и Н. Грибачевым. Вот некоторые строфы из этого «Слова»:
Великий вождь, любимый наш отец,
Нет, не слова обращены к Вам эти,
А та любовь простых людских сердец,
Которой не сравнить ни с чем на свете.
Любовь людей, чьим доблестным делам
Дивится мир, как небывалой были,
Любовь людей, что Ленину и Вам
Свою судьбу, судьбу страны вручили.
<…>
Спасибо Вам, что Вы нас привели
Из тьмы глухой туда, где свет и счастье,
Что в самый трудный час родной земли
Спасли ее от гибельной напасти.
Добавлю, что в 1952 году (то есть за год до смерти Сталина и в продолжавшееся тогда время лютого искоренения духовной и всякой иной свободы) Александр Трифонович Твардовский закончил цикл стихов о Сталине. Приведу несколько строк из одного его стихотворения:
Таких, как я, на свете большинство,
Что не встречались с ним кремлевском зале,
В глаза вблизи не видели его
И голоса в натуре не слыхали.
Но всем, наверно, так же как и мне,
Он близок равной близостью душевной,
Как будто он с тобой наедине
Беседует о жизни ежедневно,
О будущем, о мире и войне…
Так думал и чувствовал – несомненно искренне – замечательный поэт, у которого тогда находился в Чукотлаге родной брат, осужденный на десять лет после пребывания в плену, а еще ранее, в начале 30-х годов, была раскулачена и сослана в Сибирь вся его семья во главе с отцом.
Очевидно, в этих думах и чувствах множества людей, выраженных в приведенных стихах о Сталине, кроется разгадка того психологического феномена, о котором идет речь и который впервые отразил в своем романе