Их ожидал начальник тюрьмы. Когда он увидел, как твердо идут заключенные, то с недоверием прищурил глаза. Несколько секунд ему понадобилось, чтобы справиться с собственной растерянностью, и, готовые сорваться с губ, слова так и не прозвучали. Он быстро взял себя в руки, и привычная маска профессора утвердилась на его лице.
— Откровенно, джентльмены, если бы один из моих коллег-медиков написал мне доклад о подобном воздействии на вас препаратов, то я назвал бы его лжецом. Я не поверил бы ему... Исключительный клинический случай... Как вы себя чувствуете?..
— Холодно. Ноги мерзнут. Возможно, вы не заметили, но у нас насквозь промокли ноги. Два последних часа мы просидели по щиколотку в воде. — Говоря это, Рейнольдс небрежно прислонился к стене не для бравады, а чтобы поддержать себя, иначе он мог бы просто рухнуть на снег. Но еще большую поддержку он нашел в одобрительном блеске глаз Янчи.
— Всему свое время. Периодическое изменение температуры является... э... частью лечения. Поздравляю вас, джентльмены. Ваш случай обещает быть необычайно интересным. — Он повернулся к одному из охранников: — Поставьте в подвал часы так, чтобы оба могли их видеть. Следующая инъекция актедрона будет... Позвольте посмотреть... Сейчас полдень... Будет ровно в четырнадцать часов. Мы не должны их держать в ненужном... в подвешенном состоянии.
Через десять минут, задыхаясь от удушающей подвальной жары, резко подчеркнутой нулевой наружной температурой двора, Рейнольдс взглянул на тикающие часы и перевел взгляд на Янчи.
— Он не упускает самые мельчайшие детали пыток, не правда ли?
— Он бы искренне ужаснулся, если бы услышал, что вы упомянули слово «пытка», — задумчиво сказал Янчи. — Самого себя начальник тюрьмы считает обыкновенным, проводящим эксперименты ученым. Он всего-навсего стремится получить максимальный эффект от результатов своих опытов. Я бы сказал, он сумасшедший, как безумно слепыми и сумасшедшими бывают все фанатики. Он бы искренне возмутился, услышав и это.
— Сумасшедший?.. — выругался Рейнольдс. — Он просто бездушное чудовище. Скажите мне, Янчи, и это тот тип человека, которого вы называете своим братом? Вы все еще верите в единство человечества?
— Бездушное чудовище?.. — пробормотал Янчи. — Очень хорошо. Ладно, давайте это признаем. Но в то же время не будем забывать, что бесчеловечность не знает границ во времени и пространстве. Это, знаете ли, не является исключительным качеством русских. Бог знает, сколько тысяч венгров были замучены их братьями-венграми до смерти, которую они приняли как освобождение. Чешское ССБ, их секретная полиция, не уступает НКВД. И польская УБ, состоящая почти полностью из поляков, ответственна за еще большие зверства, чем те, которые могли когда-либо присниться русским.
— Даже хуже, чем в Виннице?..
Янчи долго и задумчиво глядел на него, а потом поднял ладонь ко лбу, возможно стараясь вытереть выступивший пот.
— Винница... — Он опустил руку и невидяще уставился во мрак дальнего угла. — Почему вы спрашиваете о Виннице, мой мальчик?..
— Не знаю. Кажется, о ней упоминала Юлия. Наверное, мне об этом не следовало спрашивать. Извините, Янчи, забудьте об этом...
— Нет необходимости извиняться. Я никогда этого не забуду... — Он надолго замолчал, а потом медленно, словно вспоминая, продолжил: — Я никогда этого не смогу забыть. В 43-м я был с немцами, когда мы раскопали окруженный высоким забором сад рядом со зданием управления НКВД и обнаружили десять тысяч трупов в братской могиле, устроенной в этом саду. Мы нашли там мою мать, мою сестру, мою дочь, старшую сестру Юлии, и моего единственного сына. Сына и дочь погребли заживо... Рассказывать об этом трудно...
В темном, горячем, как печка, подвале, находящемся глубоко под замерзшей землей Шархазы, настали минуты для Рейнольдса, когда он как-то сразу забыл об окружающей действительности. Он думал не о своих страшных испытаниях. Он забыл о назойливо преследующей его мысли о международном скандале, который вызовет его судебный процесс. Он забыл о стремящемся уничтожить их человеке. Он даже не слышал тиканья часов. Он размышлял о спокойно сидящем напротив человеке, об ужасной простоте его рассказал о том сминающем все шоке, какой должен был обрушиться после такого чудовищного открытия. Он задумался о чуде, помогшем человеку не сойти с ума и превратиться в того доброго, мягкого, отзывчивого, все понимающего Янчи, который находился сейчас перед ним. В его сердце не было ненависти ни к кому. Потерять стольких любимых и близких людей, утратить многое, ради чего жил, а потом называть убийц своими братьями... Рейнольдс смотрел и понимал, что еще даже не начал узнавать душу Янчи. Понимал, что так никогда и не постигнет ее.
— Ваши мысли нетрудно прочитать, — мягко сказал Янчи. — Я потерял многих, кого любил. Потерял на время даже все поводы для жизни. Граф... Я расскажу вам как- нибудь его историю... он потерял больше. У меня хотя бы все еще остается Юлия... И, если верить своему сердцу, свою жену... А он потерял все в этом мире. Но мы оба знаем об этом. Кровопролитие и насилие унесли наших любимых. Однако мы знаем также, что пролитая кровь между нынешней жизнью и вечностью не вернет их обратно. Реванш... Это выход для нынешних сумасшедших. Реванш никогда не создаст такого мира, в котором исчезнут кровопролитие и насилие, забирающие от нас тех, кого мы любим. Быть может, лучший мир, стоящий того, чтобы в нем жить и бороться за него, посвящать ему наши жизни, невозможен. По крайней мере, мне, обыкновенному человеку, просто трудно представить себе такой идеальный мир. — Он помолчал, а потом улыбнулся. — Ну, мы говорили о бесчеловечности вообще. Давайте не будем забывать и о нашем специфическом случае.
— Нет, нет. — Рейнольдс резко замотал головой. — Давайте забудем, давайте все забудем.
— Вот так обычно и говорят: «давайте забудем» и «давайте не будем об этом думать». Эти размышления слишком тяжело переносить. Давайте не будем загружать наши сердца, наши умы и нашу совесть... Что в этом для нас хорошего?.. Что хорошего заложено в человеке, заставляющее его совершать хорошие поступки?.. И мы ничего не можем по-прежнему делать, скажет нам мир, потому что мы не знаем, откуда начать и с чего начать. Но со всем смирением я могу предложить хотя бы одно, откуда мы можем начать. А начать мы можем с того, чтобы не думать о том, будто бесчеловечность может, как зараза, достигнуть любой части нашего мира страданий...
Я упомянул венгров, поляков и чехов. Я мог бы также упомянуть Болгарию и Румынию, где имело место множество зверств, о которых мир еще никогда ничего не слышал. А возможно, никогда и не услышит. Я могу упомянуть о семи миллионах бездомных беженцев в Корее. И обо всем этом вы можете сказать: это все одно, это все коммунизм. И вы будете правы, мой мальчик...
Но что вы скажете, если я напомню о жестокостях фалангисгской Испании? О Бухенвальде и Бельзене? О газовых камерах Аушвица? О японских концлагерях? О дорогах смерти, существовавших не так давно? И снова у вас имеется готовый ответ: все эти штуки существовали и расцветали при тоталитарном режиме. Но я сказал бы также, что бесчеловечность не имеет границ и времени. Оглянитесь на сто — двести лет назад. Оглянитесь на те дни, когда два великих столпа демократии были еще не вполне такими зрелыми, как сегодня. Оглянитесь на дни, когда англичане создавали свою империю. Оглянитесь на дни самой жестокой колонизации, какую когда-либо видел мир. Оглянитесь на дни, когда они везли рабов через Атлантику в Америку, набивая ими трюмы кораблей, как сардинами бочку. Оглянитесь на самих американцев, стиравших с лица земли индейцев на целом континенте. И что тогда, мой мальчик?..
Вы сами ответили. Мы были тогда молоды.
Вот и русские сегодня молоды. Но даже сегодня, даже в двадцатом веке случаются вещи, которых должны стыдиться все уважающие себя люди в мире. Вы помните Ялту, Майкл? Вы помните соглашение между Сталиным и Рузвельтом? Вы помните великую репатриацию народов Востока, бежавших на Запад?